Литмир - Электронная Библиотека

Но то, что совершилось 4 апреля, вполне восполнило и этот идейный пробел первого сюжета...

Достоевский прибежал к Майкову в крайнем возбуждении:

— В царя стреляли! — только и смог выговорить.

— Убили?!

— Нет. Но стреляли, стреляли, стреляли... — Они пошли на улицы, заполнявшиеся возбужденными толпами.

Александр II совершал свою привычную прогулку, как всегда без охраны, по Дворцовой набережной, когда неизвестный молодой, долговязый и белобрысый человек неожиданно выстрелил в него. Толпа набросилась на покушавшегося, и только подоспевшая на выстрел полиция избавила его от немедленного самосуда.

— Дурачье! — кричал преступник. — Я за вас же стрелял...

В ходе следствия выяснилось, что Дмитрий Владимирович Каракозов, так его звали, из студентов-ишутинцев, подготовивших цареубийство. Сын небогатого купца Ишутин организовал конспиративную группу с целью совершить мирный революционный переворот в России.

Летом 65-го он уговорил молодого ученого-фольклориста Худякова, социалиста по убеждениям, съездить в Европу и ознакомиться с новыми революционными идеями и теориями. Вернувшись в Россию, Худяков будто бы уверил ишутинцев, что он установил связь с «Европейским революционным комитетом», который якобы рекомендует терроризм и прежде всего убийство монархов как один из способов поднять народ на революционную борьбу. Следствие, однако, установило, что никаких заявлений подобного рода Худяков не делал, а все связи с комитетом и его «рекомендации» — выдумка Ишутина, вообще склонного к мистификациям и авантюризму. Ишутин надеялся таким образом придать своей деятельности всеевропейский авторитет. На одном из заседаний решено было образовать террористический центр — «Ад», который и должен был подготовить цареубийство. Каракозов, присутствовавший на заседании, и решил немедленно взять на себя исполнение долга.

Это уже было идеологическое преступление, убийство по идейным, теоретическим соображениям и именно — что и предугадывал Достоевский своим Раскольниковым — во имя благородной цели — облагодетельствования человечества. Но только ли?..

Идея Раскольникова обещала раскрыть его создателю неожиданные и для него глубины.

Публикация «Преступления и наказания» в московском «Русском вестнике» заставила Достоевского перебраться в Москву, тем более что с редакцией у него назревал серьезный конфликт: Катков объявил ему, что никоим образом не может допустить в своем журнале, чтобы толковательницей Евангелия и «нравственной спасительницей» Раскольникова-убийцы, оказалась... проститутка. Достоевский спорил, доказывал, ругался, вымарывал целые главы, но главную идею — внутренне чистой «вечной Сонечки» — все-таки отстоял.

А поселился он в подмосковном Люблино, сняв комнату в небольшом домике, рядом с дачей своей сестры Веры Михайловны, в замужестве Ивановой. Дача целыми днями, а то и ночами напролет буквально звенела от молодых голосов: студенты, подруги его племянниц — за длинным столом на террасе собиралось никак не меньше двадцати человек. С одного конца — старшие Ивановы и Достоевский, всегда изящно одетый, в накрахмаленной сорочке, в серых брюках и синем свободном пиджаке, он словно помолодел среди молодежи, так что все были удивлены, узнав, что ему — шутнику и неизменному организатору всевозможных проделок — уже 45 лет. Он сразу же стал душой этого молодого общества, тут же возобожавшего его, что, впрочем, не мешало кое-кому и посмеиваться над его жиденькой русой бороденкой. С другой стороны стола грудилась молодежь.

«Он забавлялся с нами, как дитя, находя, быть может, в этом отдых и успокоение после усиленной умственной и душевной работы над своим великим произведением», — вспоминал один из молодых участников люблинских застолий.

Молодежь веселилась порой до четырех утра, Федор Михайлович не отставал. Правда, бывало, даже среди забав он внезапно серьезнел, просил простить его и убегал в свою комнату, записать вдруг явившуюся мысль — он продолжал работу над «Преступлением и наказанием». Обычно в таких случаях просил прийти за ним минут через десять, а то увлечется еще... Приходили, напоминали, он глядел удивленным, отсутствующим взглядом и, возмущенный, прогонял пришедших, чтобы не мешали работать. Естественно, никто не обижался, понимали — он уже в ином мире...

Слуга, приходивший ночевать к нему на случай, если вдруг сделается припадок, вскоре наотрез отказался обслуживать Федора Михайловича. После учиненного допроса он наконец признался, что Достоевский — странный человек и кого-то убил: целые ночи ходит по комнате и говорит вслух об этом, то отрицает, а то и признается... Топором, значит, по голове старуху-то...

Достоевский открыто обожал Сонечку Иванову, двадцатилетнюю свою племянницу, восхищался ее. душевной красотой, участливостью. Над ней подшучивали: смотрите, Софья Александровна, как бы Федор Михайлович вам предложение не сделал, он, рассказывают, чуть не во всех подряд влюбляется и всем предлагает выйти за него замуж. Правда, на отказы не сердится и даже не огорчается.

Достоевский действительно, будучи недавно, в марте, в доме подруги Сонечки — двадцатилетней Марии Сергеевны Иванчиной-Писаревой, «зубоскалки и даже умницы», — проговорил с ней всю пасхальную ночь о литературе, а под утро сделал предложение, на которое изумленная девушка только и могла ответить стихами из «Полтавы»:

Окаменелое годами
Пылает сердце старика...

Федор Михайлович засмеялся, и они расстались друзьями.

Предложения он будто бы для того только и делал, чтоб еще раз (всегда в последний) доказать себе всю тщетность и смехотворность своей сокровенной надежды на семью, и, как знать, может быть, еще и об отцовстве мечтал. Поэтому он сам немало изумился, когда Вера Михайловна дала понять ему, что ее невестка и подруга — любимица семьи Ивановых и всей люблинской молодежи, молодая, обаятельная Елена Павловна Иванова, кажется, тайно влюблена в него. С Еленой Павловной они много говорили о многом, эта умная, с прекрасным характером женщина очень нравилась Достоевскому, но как мог он даже подумать о ней как о возможной своей жене?.. Однако не выдержал и, однажды катаясь с ней в лодке по озеру, спросил: пошла бы она за него, если бы была свободна? Елена Павловна страшно смутилась, не сказала ни слова, но какими счастливыми вдруг показались ему ее глаза. Достоевский и сам смутился не меньше, но вдруг ему стало стыдно за себя. Перед ней? Да, перед ней, но, главное, перед ним, кого он не знал, не видел, но кто все еще был ее мужем. Пусть она и никогда не любила его, и муж ее, как говорят, тоже не любил, но он тяжело болел, и все знали — дни его уже сочтены... И дело не в том, что муж не узнает, что это предложение уже никак не отзовется на его здоровье и судьбе, нисколько не повлияет на характер отношений между его «соперником» и женой... Главное, что он, Достоевский, посмел, как и тогда, с Аполлинарией, при умирающей Маше, снова переступил в сознании своем эту черту. Порядочности? Нет, не то. Совести... Ведь он хотя и в церкви-то не часто бывал, считал себя именно по совести христианином. Но что значило для него быть в этом смысле христианином? Он открывал свое заветное — то, каторжное, Евангелие и в сотый или в тысячный раз вчитывался в слова, всегда потрясавшие его душу и сознание откровения Нагорной проповеди:

113
{"b":"70354","o":1}