Литмир - Электронная Библиотека

«...Это лицо живое, — делится он идеей нового романа в письме из Рима с Николаем Николаевичем Страховым. — Главная же сила в том, что все его жизненные соки, смелость, буйство пошли на рулетку. Он — игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец... Он поэт в своем роде, но дело в том, что сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его... Если «Мертвый дом» обратил на себя внимание публики как изображение каторжных, которых никто не изображал наглядно до «Мертвого дома», то этот рассказ непременно обратит на себя внимание как наглядное и подробнейшее изображение рулеточной игры... Это описание своего рода ада, своего рода каторжной «бани»...»

Просит Страхова запродать куда-нибудь этот замысел, так как он, литератор-пролетарий, крайне нуждается в деньгах. Разумеется, не в «Русский вестник» и по возможности избегая «Отечественных записок». Ради бога, избежите, умоляет он, даже лучше не надо и денег. Хорошо бы предложить в «Современник»: роман его уж наверное «Современнику» не повредит. Может быть, теперь и Некрасов захочет помочь ему? Да и кто другой, как не он, Достоевский, предлагал Некрасову печататься во «Времени», когда «Современник» попал в опалу. Несмотря ни на что, «Современник» все еще осознавался им как «свой» журнал.

Перед отъездом Страхов настойчиво уговаривал Достоевского повнимательнее и поглубже почитать славянофилов. И он читал, как только выдавалась свободная минута — и в поезде, и в Париже, и в Италии. «Славянофилы, — делится он теперь со Страховым своим новым прочтением, — разумеется, сказали новое слово, даже такое, которое может быть и избранным, и то не совсем его разжевали. Но какая-то удивительная аристократическая сытость при решении общественных вопросов...»

Да, скорее бы уж в Россию...

На обратном пути из Неаполя неожиданно повстречали на корабле Герцена с сыном. Встретились тепло, разговорились. В Ливорно Достоевский ездил к нему в гостиницу. Потом отправились с Сусловой дальше, до Берлина, где, как и условились еще в начале путешествия, они должны были расстаться. Прощание вышло грустное, оба понимали, что расставаться навсегда им, может быть, и не стоило бы, но чувствовали — вместе только измучают друг друга. Аполлинария отбыла в Париж, Достоевский перед возвращением в Петербург рискнул заехать в Гомбург, славившийся своими игорными домами. Проиграл все, до последней копейки, писал отчаянные письма с просьбами о помощи. Полина прислала из Парижа 350 франков, и в конце октября он был уже в Петербурге.

3. Крушение эпохи

Здоровье Марии Дмитриевны во Владимире нисколько не улучшилось, даже, кажется, напротив. Врачи настоятельно рекомендовали перевезти ее в Москву. Оставлять жену одну Достоевский больше не решался и не хотел, а это значило, что на него сразу же свалились хлопоты по отысканию в Москве квартиры, покупке мебели, устройству на новом месте, для чего требовалось немало денег, а их у него не было нисколько. Чтобы достать необходимые средства, нужно было работать, а работать-то как раз и некогда и негде. Заботы об устройстве нового журнала требовали от него если не жить, то уж часто бывать в Петербурге, значит, и здесь нужно еще содержать квартиру. Словом, конца хлопотам не предвиделось, надежды сесть за рабочий стол приходилось откладывать на неопределенное будущее. Не радовал и Паша — он остался в Петербурге, деньги, сколько ни высылай, тут же транжирит, ни к какому делу не тянется, пропадет, как червь, — а срам на чью голову? На его, отчима. Скажут: не занимался пасынком, известное, мол, дело — не свой... Матери даже и письма-то не напишет — и ругал, и корил, и чуть не умолял его: пиши, не будь дурным сыном, мать-то ведь умирает, а ему хоть бы что, волокитится, повесничает. «Во всяком случае, помни, — писал ему, — что ты не барин и не капиталист... Меня же ненадолго хватит... Теперь едва перо держу в руках. Жизнь, брат, очень тяжела. Не прохлаждайся, изгони эту подлую привычку...»

Чувствовал себя и впрямь так скверно, будто и самому на этом свете недолго осталось маяться. Нет, смерть его не пугала: умереть, говорят, сегодня страшно, а когда-нибудь — так и ничего, да и жизнь не сулила уже ничего отрадного. Кажется, единственная радость по возвращении в Россию пришла от Некрасова: Николай Алексеевич подарил ему свою последнюю книжку стихов: «Взгляните, Федор Михайлович, там «Крот» есть, так это я о вас в Сибири написал...»

Вот разве что надежды на новый журнал как будто воскресают: сокрушив дерзкое «Время», Катков благодаря ходатайствам Страхова сменил наконец гнев на милость. Да, да, все, или почти все, зависело теперь не от министра внутренних дел Валуева и не столько от правительства вообще, сколько от могучего слова Михаила Никифоровича. Катков упрямо и порой с поражающей дерзостью вел борьбу за идейную гегемонию, а в идеале — и диктатуру в области общественной жизни. Еще в 62-м году он добился от правительства права вести открытую полемику с Герценом, чего не было позволено ни одному другому деятелю, а во время польских событий Катков занял решительную позицию критики правительства... справа. Цензура, как могла, боролась с воинственным редактором «Русского вестника», запрещая его статьи, угрожая закрыть журнал:

«В предлагаемой Вами редакционной статье обсуждается образ действий нашего правительства в Царстве Польском, — писал ему цензор. — Вообще указывается на нерешительность действий, на неуместные поблажки и льготы, как меры, которые приведут нас к потере края, к европейской войне... Это все может быть очень справедливо, но никак не может быть пропущено цензурой». Однако и цензуре уже трудно было противостоять напору Каткова. Теми или иными путями, но он настойчиво проводил мысль о предательстве великого князя Константина Николаевича Романова, наместника императора в Польше. Казалось, еще день-два, и от Каткова останется одно воспоминание, так как подобного рода обвинения частным лицом не просто крупнейшего правительственного чина, но и лица, принадлежащего к царствующей фамилии, было делом совершенно беспрецедентным и невероятным. Однако, к изумлению общественности и высшей администрации, устранен был все-таки великий князь Константин Николаевич, а позиции Каткова еще более окрепли. Граф Муравьев Михаил Николаевич, назначенный виленский генерал-губернатором «с неограниченной властью и чрезвычайными полномочиями для скорейшего разрешения польского вопроса», счел для себя полезным обратиться к Каткову с предложением о сотрудничестве. Министры начинали трепетать, а оттого и ненавидеть зарвавшегося журналиста, однако наиболее дальновидные из них спешили заключить с ним договор «насчет обмена мыслей и мнений». Государственные мужи рассчитывали, естественно, приручить Каткова, идя на временный союз с ним; сам же Михаил Никифорович добивался для себя неограниченной миссии — руководить мнением не только министров, но и самого царя и тем самым стать, по существу, истинно верховной властью России. Как бы то ни было, но и министрам уже никак невозможно было не считаться с правым оппозиционером.

101
{"b":"70354","o":1}