– Обязательно надо забрать корову, – грозно сказал Нияз. – Если Ильхам не отдаст – я пойду в коммуну жаловаться! Я пойду к начальнику большой коммуны Кутлукжану – все знают, как я за него в прошлом году заступался! И этот – ревизионист Ленька – угрожал мне, оскорблял…
– И поэтому начальник большой бригады на вашей стороне и вместо вас пойдет и пригонит назад вашу корову? – холодно спросил Майсум. – Похоже, вы совсем не знаете начальника большой бригады! Особенно сейчас, когда его затирают и подвергают нападкам. Пойдете в большую бригаду – он вас только отчитает, призовет к порядку и выставит с голым задом…
– Но… – Нияз вынужден был признать, что Майсум прав.
– Пожалуйста, не надо так, а? Уважаемый брат Майсум, дайте нам немного вашей мудрости! – снова запричитала Кувахан.
«Дать вам немного ума будет посложнее, чем научить осла танцевать! – подумал Майсум. – Ну что ж, за неимением оного будем использовать то, что есть. Если бы не принес миску молока, вообще бы кончилось одной руганью».
– А пусть Кувахан сходит поговорит с Пашахан, – как бы мимоходом предложил Майсум.
Нияз понял, зачем Кувахан идти к Пашахан, невольно задумался и стал тереть лоб.
– Но, вообще-то, вы тоже уж слишком, – вдруг сменил направление разговора Майсум. – Пшеничное поле чье? – бригады, а корова чья? – ваша личная; вы же только и думаете что о личных интересах и совершенно не заботитесь об интересах бригады – какой же руководящий работник будет на это смотреть спокойно? Начальник Ильхам такой активный – как же он мог проявить к вам снисходительность? Может быть, вам стоит написать заявление с самокритикой, обязательство – как это называется? – вот-вот: «склонить голову и признать вину»? Пояснить, что вы добровольно передаете корову в счет погашения долга. Но ваш долг одной только коровой не покроешь – лучше еще и осла отвести. И начиная с этого дня от зари и до заката будете усердно трудиться, не брать домой из бригады ни травинки, ни зернышка… Кто знает, может быть, вы станете передовиком труда, получите премию – пару полотенец, эмалированную кружку, или позовут на собрание в округ и угостят пловом из баранины… Ха-ха-ха! Ну, мне пора. Пора голубей кормить. Кувахан, вы, говорят, на полях проса насобирали немало – не могли бы дать и мне чуть-чуть? А? О! У меня – голуби: гули-гули! Они любят пшено… Что? Нету? Да-да-да, ничего-ничего, не беспокойтесь – я найду, это не дефицит. Людей можно найти, пшено можно найти, золото тоже можно найти, а тыкву – так на каждом углу. Я пошел. Да – что это у вас с лицом, вы что, боитесь? Движение в этот раз выправляет работу руководящих кадров… Так что Ильхам вас выправит или вы его – это еще надо посмотреть… Все может быть, все быть может… Когда скучно станет – приходите ко мне, посидим… До свидания.
Нияз испытывал неприязнь к «начальнику отдела», сомневался, но его предложение все-таки принял. Прикинув цену двух упаковок рафинада и одной коровы, взвесив все плюсы и минусы, он-таки отправил Кувахан к Пашахан.
Кувахан с рафинадом пошла к супруге начальника большой бригады Пашахан и, слезно причитая, изложила ей формулу: корова – молоко – чай – бедная женская голова. При этом она ругала и поносила Ильхама и Абдурахмана на все известные в мире людей лады.
В течение последних года с небольшим положение Кутлукжана постоянно менялось – и притом как-то непонятно. В конце прошлого лета истории с Бао Тингуем и Курбаном сильно ему навредили. Прошла осень, и его понизили до вторых ролей – как тут не упасть духом. У Кутлукжана разыгралась болезнь сердца, у Пашахан разболелись суставы; их обоих поместили в палату больницы коммуны. К зиме их выписали – отпустили болеть дома. Но с приходом весны все вроде бы пришло в норму, больше не происходило ничего неординарного.
Кутлукжан по-прежнему руководил мастерскими и бригадой по капстроительству, члены коммуны по-прежнему уважительно здоровались с ним за руку и сгибали спины, приветствуя его. Когда созывалось совещание парткома коммуны в марте этого года, секретарь Лисиди больше не указывал на необходимость его присутствия – и это сыграло более важную роль в перемене настроения Кутлукжана. Похоже, позиции его в общем и целом оставались теми же, что и прежде – а состояние здоровья Лисиди при этом постоянно ухудшалось. Кутлукжан по-прежнему имел решающий голос в делах большой бригады; постепенно вернулись его изящные жесты, самоуверенность и манера звучно говорить. Конечно, он стал гораздо более осмотрительным.
А вот Пашахан после болезни преследовали бесконечные осложнения: после выхода из больницы у нее появилась одна особенность – она стала стонать. Она постоянно стонала. Всегда стонала. Когда спала, когда ела, когда говорила, когда ходила по магазинам – она постоянно испускала мягкий ворчащий стон, как ворчит не очень полный самовар от горячего пара. Ее полное округлое тело мелко подрагивало, на лице было выражение такое, словно она только что проглотила полбутылки горькой микстуры. Ее стоны были лучшим подтверждением того, что ей положены полный покой и освобождение по болезни, так что она больше не участвовала ни в каких трудовых мероприятиях производственной бригады и не ходила на собрания; ну разве что выходила во время всеобщего аврала на летней уборке урожая – так, показаться.
Не переставая стонать, Пашахан выслушала жалобы Кувахан. Две пачки рафинада и порция отборной ядовитой брани подняли ей настроение и вернули тот энтузиазм, который с молодости пробуждался в ней от сладкого, подарков и досужих разговоров. Она не только обещала всеми силами от имени большой бригады требовать возвращения Кувахан ее коровы (говорила она это так, будто сама была ответственным руководителем большой бригады), но еще и подарила Кувахан миску молока, два печеных пирожка и кисть винограда.
За порогом долго прощались. Одна сказала:
– Вот ведь, с пустыми руками пришла к вам, как же мне стыдно!
Другая на это отвечала:
– Как же я вас так отпускаю – с пустыми руками… уж вы простите меня!
Потом обе дружно вздохнули:
– Ну да что же нам делать? Жизнь у нас теперь вот такая…
Как будто всем сердцем желали: Кувахан – появиться на пороге с коробками, полными парчи и украшений, а Пашахан – в ответ поднести трех коней и пару верблюдов.
– Чаще приходите в наш дом! На нашем огне всегда кипит вода – заварить чай для таких гостей, как вы!
– Вай! И вы почаще нас навещайте – для таких дорогих гостей у нас всегда расстелена скатерть!
Обе женщины были крайне растроганы, слезы блестели у них на глазах – с трудом расстались.
Выйдя от Нияза, Майсум поразмышлял – и решил направиться в мастерские. Уже больше двух лет прошло с того момента, как он обосновался здесь, в деревне, а кассиром в мастерские был назначен больше года назад; можно сказать, позади самое трудное, самое опасное время. Рана затянулась, боль ушла, осталась только память.
Воспоминания хранили горечь и боль… Любимый сын ходжи Абаса, изучавший в школе священные книги… офицер национальной армии, начальник отдела… узбек Майсымов, бежавший от разбирательства и суда… и этот низенький домик – четыре стены розово-желтого модного цвета сомон… Что же все-таки судьба написала ему на лбу?
Вспоминать – так жизнь словно бессвязный диковинный сон. Сам он не может не удивляться: он не погиб, он выжил, он действует, собрался, живет, не стоит на месте; отец говорил, когда он был маленький: «Он не такой как все. Из него выйдет большой человек», – отец, наверное, из таких, кто даже в могиле будет вертеться с боку на бок. Только какие уж там великие дела… Его лучшие, драгоценные дни и годы идут, проходят среди темной, невежественной деревенщины. Взять хоть этих, Нияза и Кувахан, – ну какая же отвратительная тупость! Впрочем, надо взять слова обратно: над кем будут потешаться умные, кем управлять, с кого получать выгоду, если не будет болванов?
Навстречу шел высокий прямой старик. На нем была уже почти не встречающаяся в Или одежда – старомодный длинный халат, чапан: у такого халата нет пуговиц, его подпоясывают кушаком, туго обматывают вокруг талии несколько раз. У старика были высокие надбровные дуги, серебристые густые длинные брови с изломом, выразительные, глубоко посаженные строгие большие глаза. На лице – густая сеть тонких морщин и необычно здоровый, свежий румянец. Белая борода старика, аккуратно расчесанная, была такой ровной, будто ее только что округлил машинкой парикмахер, – и это делало почти суровое лицо несколько мягче и добрее. То был старый плотник Ясин – муэдзин; всем своим обликом он подавал пример: такие вот бывают уйгурские старики – торжественно-строгие, искренне набожные, консервативно-упрямые.