На том мы и расстались. Долго, почти до самого конца войны я больше его не видел. А когда увидел… Когда увидел, был уже не рад такой встрече.
Мой батальон после боя стоял на отдыхе. Я получил приказание явиться к командиру полка, как выяснилось: для уточнения последующих действий. Впереди была Прага.
На одной из улиц чешской деревеньки мой "виллис" притормозил: двигалась траурная процессия и, когда артиллерийский лафет поравнялся со мной – я обмер! На нём стоял гроб с телом генерала, которого я сразу узнал. Я отдал честь и, когда отъехал, почувствовал на щеках слезу.
На войне часто приходится терять знакомых, друзей. К смерти привыкаешь, вернее, с ней смиряешься, как с неотвратимым, пред чем ты и все, кто тебя окружает, бессильны и уязвимы. Но смерть человека, с которым свела судьба в нелёгкие военные будни, сроднила душой, мыслями; который обогатил тебя нравственно, спас от удушья мелочных переживаний; который стал для тебя что родитель – вдвойне трагична. Такая утрата, как вспышка молнии, как удар в спину. И моё сердце в который раз омылось горячей волною.
До призыва в Красную Армию, я окончил десятилетку и был влюблён в свою одноклассницу Ганну. Может быть, мы и поженились бы, но на беду нашу её и мои родители были в кровной вражде: мои – пролетарии, отец коммунист и активист; её – зажиточного сословия, раскулаченные. И по этой причине, нам хоть из села убегай. Жили на одной улице, учились в одной школе, а дружить не имели права. Правда, моя мама, Авдотья Никитична, потворствовала нам незаметно от отца, но держала в строгости. Не так-то просто было убежать вечером, тем более – знают твою дорожку. В будни и проситься не смей. Натомишься за неделю, наскучаешься, но зато в воскресенье летишь на свидание и на седьмом небе от счастья. Ещё не видишь её, а сердце уже заходится. И не знаешь, чего больше боишься, то ли охватившего волнения, то ли предстоящей встречи с любимой… Оказавшись на фронте, мною овладело такое же чувство. Страх, отвага, надежда и неизведанность, как во влюблённом, так и в воине, нанизаны на один стержень.
2
О войне, о боях написано много. И я думаю, что тебя не очень-то заинтересует моё к тому дополнение. Поэтому я рассказываю только о том, что коснулось горячей волной моей души и сердца. И не удивляйся, что я часто делаю переход из одного времени в другое. Вся наша жизнь была спутана в один клубок, и за какую ниточку сейчас не потяни – вытянешь не петлю так узел…
Судьба, как в награду за все мои муки и страдания, несказанно порадовала меня в первый день прибытия на фронт. Вновь свела с дорогим моему сердцу человеком и уж до конца войны не разлучала, кроме тех периодов, когда ранения вырывали нас из строя.
До войны, как я уже упоминал, я почти отслужил действительную службу. Осенью сорок первого кончался бы мой срок. К этому времени у меня уже всё определилось и подходило к стадии свершения. Что касается дальнейшей трудовой деятельности, то была мне прямая дорожка в танковое училище. Ганка ждала меня и, когда я отписал ей о своём намерении, была согласна стать женой командира.
В полку, где я служил механиком-водителем, был взводным молоденький лейтенантик. Почему говорю "молоденький", потому что выглядел он молодо относительно других командиров, росту небольшого, тоненький, усики жиденькие белые, и темпераментом – ну никак не скажешь, что ему двадцать. Но, несмотря на молодость, его уважали во взводе. Была в нём неподдельная ребяческая строгость и уважительность к личному составу.
Звали его – Семён Семёнович Бобров. Иногда, не соблюдая воинского этикета, мы к нему так и обращались. Не обижался. И то, что мне предстояло танковое училище, была немалая заслуга и Семёна Семёновича, он настаивал и рекомендовал.
Перед училищем, по приказу командира полка, я должен был ехать домой на побывку. Но день ото дня мой выезд задерживался, оттягивался. Ганна в каждом письме спрашивала, упрекала и звала, а я ничего определённого ей ответить не мог. То появлялась надежда, и я летел к ней на крыльях, то также быстро угасала. Я издёргался, испереживался. Конечно, я понимал положение на советско-польской границе, но влюблённые эгоистичны. В их сознании свой мир, свои переживания. Им кажется, что их проблемы серьёзнее мировых и чем дольше тянется их разлука, по причинам, независящим от них, тем субъективнее они воспринимают происходящее. Но не будем судить их строго – это не преступление. Это любовь!
22 июня огнём прошло по нашим сердцам! И все важные личные проблемы слились в единою, общую, как ручейки в половодье.
Война!.. Сколько природа недополучила естественного, прекрасного, того, что она заложила на такой большой и такой беззащитной земле. Мы, люди, сами своим гением разрушаем её хрупкую конструкцию, то, что она нам даёт безвозмездно, щедро и на удовольствие. Разрушаем ту простоту, которую нам потом и столетиями не воссоздать и не восполнить. За сиюминутной выгодой, за оправданной, быть может, рубится неповторимое, исчерпывается, казалось бы, неисчерпаемое, сжигается сгораемое. Как оправдаться перед теми, кто был в войну убит безвинно, замучен лишь только потому, что не смирился с насилием, с рабством? Кто не родился, а должен был; кто своей чистой младенческой кровью поил стервятника и умирал, не помня матери и не представляя жизни без железных решёток и мрачных стен бараков. Как оправдаться? Во имя чего люди, самые разумные существа на этой единственной обитаемой планете, совершают убийства? Чтобы оставить кораблик необитаемым?.. Где логика, здравый смысл?.. Нет этому оправдания.
В первую же неделю боев наш взвод поредел на половину, потом и вовсе осталось трое: Семён Семёнович, Серёжа Бухтеяров и я. Взводный стал комбатом, и мы с Серёжей – командирами взводов, то есть, командирами пяти-шести человек, безоружными, измученными и голодными. Но как бы тяжело не было, в каких бы переделках не случалось нам бывать, "святой троице" – шутка Серёжа Бухтеярова, нам везло. Почти семь месяцев мы воевали вместе, в одном экипаже и стали, без преувеличений, роднее братьев. Наши характеры закалились, наш дух окреп. Беда одного – беда троих. Когда пришла похоронка на Боброва старшего, – к счастью ложная, после войны они встретились, – мы с Серёжей всячески помогали Семёну Семёновичу пережить это горе.
На одной из дорог Черниговщины фашистская танковая колонна расстреляла и передавила беженцев, шедших на восток. Смешала их безвинную кровь с грязью, растоптала их горячие сердца. Спаслись единицы. Соседская девочка, каким-то чудом узнавшая мой адрес, написала мне, что в этом молохе погибли моя мама, Евдокии Никитична и Ганна. Не знаю, как бы я такое горе пережил один?..
Это известие было для меня первым страшным ударом.
Под Москвой наш полк отдохнул. Его пополнили. Машины пришли новые, в смазке. Наш танк Т-34, хоть и побывал не в одном бою, но был всё же самым красивым: с десятью звездочками на башне и на стволе: "Смерть фашистам!". По нашему примеру новички тоже украсили свои машины соответствующими надписями и ждали боя, чтобы заветные звёзды засияли и на их броне.
Семён Семёнович был ротным, при двух орденах и мы неотлучно при нём.
Бой за Москву длился долго и для "святой троицы", стал последним. В одной из атак, уж не помню какой по счету, шарахнула рядом с нашим танком авиабомба.
Очнулся я в госпитале в бинтах и гамаке. Как потом шутила милая Марина, сушился на ветерке. Тридцать процентов моего тела оказалось без "материнской сорочки", в пузырях и ожогах. На пересадку неоткуда было брать кожу, а если и делали, то только на те участки, где на мясо уже не нарастала защитная плёнка.
К слову сказать, был я от природы крепким, здоровым парнем, так что совместными усилиями, моими и врачей, я выкарабкался из гамака.