– Признавайтесь, вы ели тесто?
Ребята в голос ответили: – Нет! – и закрутили отчаянно головами.
– А вот Боженька, Николай-угодник, всё-всё видел, чем вы здесь занимались, и нам сейчас рассказал. Вот, возле воротец.
Дети присмирели и тут же признались. Они с мамой потом долго смеялись над этой шуткой, и она с тех пор с иронией стала посматривать на угол: вот они какие, всевидящие, чудотворцы-угодники.
Но мама не снимает иконку. Может быть, всё ещё молится и за неё и за ребятишек, и за папу, наверное, надеется, что в этот раз чудо действительно произойдёт, и он вернётся.
Вера смахнула с глаз слезу, встала. Прошла в горницу. Ей захотелось посмотреть фотографии, где папа и мама, и вся семья. Но, подойдя к порогу, вдруг остановилась.
И чисто убранная комната, и большой фикус в зелёной кадке на табуретке в углу у комода, и цветы на окнах, и тонкая самотканая дорожка, бегущая от маминой кровати к детской кровати, широкой, напоминающей топчан, и, наконец, крашенные бугристые половицы очаровали девушку. Она с замиранием сердца ступила на пол и почувствовала, как холод краски ожог ступни. Было в этом что-то священнодейственное, необычайное, райское – такой вот он, родительский дом, по которому истомилась душа в том далёком дальнем далеке!
Вера, не спеша, пошла по прохладным половицам. Обошла горницу и возле каждого предмета: цветка ли, старого сундука, комода, кроватей ли – останавливалась, вздыхала. Как будто бы принюхивалась к призабывшимся запахам, приглядывалась к забытым формам. Долго стояла у фотографий, висевших на стене в стеклянных рамочках. Смотрела на отца и плакала. Вглядывалась в себя, в мать, в детей и как будто бы снова была там, в довоенном времени.
Теперь ей не верилось, что была война, что погиб папа, что она из последних сил выстаивала у токарного станка до бесконечности долгие смены, падала, теряя сознание от голода, потому что все деньги отсылала домой, а карточку делили с напарницей – у той тоже было четверо детей да мать-старушка на иждивении.
После обхода дома Вера вышла в огород.
Огород большой, соток двадцать. Хоть и тяжёло, но его всегда засаживали – зима не тётка, кулич не поднесёт. Только на картошку и надёжа. И дранники из неё, и пареная, и жаренная, и просто печёная в печи – блюд сколько угодно. Только была бы она, родимая.
Возле баньки картофель не доокучен. Вера взяла тяпку и, не спеша, стала огребать грядки. Руки, оказывается, не отвыкли, правда, пристала с дороги, отдохнуть бы…
3
Пришла Ефросинья Михайловна. Подсказало сердце, подтолкнуло. Отпросилась у бригадира и домой. И вот она, долгожданная…
– Вера! Веруня!.. – мать бежала по огороду, огибая картофельные грядки.
– Мамочка!.. – вскликнула Вера, опираясь на тяпку, силы ей изменили. Она не могла сойти с места.
Мать подхватила дочь и замерла, приподняв её на груди. Вера прижала материну голову к себе и: – Мама, мама, мамочка… – шептала, задохнувшись от счастья.
Ефросинья Михайловна держала дочь на весу, не замечая её веса.
– Здравствуй, доченька! Здравствуй, моя долгожданная!..
– Мама!.. – и не могла оторваться от матери.
Наконец мать опустила Веру на землю и, не веря всё ещё своим глазам, но, замечая её худобу, вдруг забеспокоилась, просила:
– Здорова ли ты, Веруня?
– Здорова, мамочка, здорова! – отвечала та, тоже взволнованно оглядывая мать. Мама постарела…
– А пошто такая доходная? Как пёрышко.
Вера пожала острыми плечиками; дескать, не знаю. Не наела ещё, и улыбнулась счастливо, облегченно.
– Ну, ничего, доченька, я тебя подкормлю, подправлю, – пообещала Ефросинья Михайловна, стирая с глаз слезы жесткой подушечкой ладони.
Дома шёл долгожданный разговор. Мать хлопотала над ужином и выспрашивала у дочери про городское житьё-бытьё. Вера отвечала и с охотой сообщила о том, что ей завод дал маленькую комнатку семи квадратных метров на подселение. Теперь можно Надю и Игната взять в город учиться. Ефросинья Михайловна с удовлетворением восприняла это сообщение и хоть возражать против учебы детей в городе не стала, но, как бы ненароком, намекнула о замужестве. Вера, слегка покраснев, отмахнулась.
– Да что ты, мама! Не до этого. Вы ещё бедуете. Надя выросла, Игнат. Помогу тебе, потом уж… Там видно будет.
Ефросинья Михайловна стояла у маленького шкафчика, где составлены чашки, лежали ложки, и с нежностью посмотрела на дочь.
– Да что теперь о нас-то беспокоиться, Верунька? Счас полегче. Счас войны нет. Поговаривают, и налоги сымут. Спасибо тебе, и так ладно подмогла.
Вера согласно кивала головой, оглаживая руки, пальцы, будто желая вытереть из пор кожи и из шрамов от стружки въевшуюся черноту от мазута и окалины.
"Господи! Руки-то, как у кузнеца", – с удивлением подумала Ефросинья Михайловна и спросила с сочувствием:
– Работа-то как, очень тяжёлая?
Вера опустила руки.
– Ничего, притерпелась…
Поели быстро. Особенно Вера. Того другого нехитрого угощения попробовала и наелась. Ефросинья Михайловна даже всплеснула руками.
– Ты пошто этак-то? Поклевала, как галчонок, и уже готова? Нет, ешь!
– Наелась я, правда, – засмеялась Вера. – Мне много не надо.
Ефросинья Михайловна с напускной обидой стала упрекать:
– Ано конешно, наши харчи не то, что городские. Но, извиняй, чем богаты…
– Да что ты, мама! Я вкуснее, чем у тебя, и не едала.
– Ага, сказывай, видали мы вашего брата. Тоська Середкина давеча приезжала, так Пелагия не знала, чем и угостить. От молока ей живот дует, от пирогов с луком в нос отдаёт…
– Тося была в отпуске? – удивилась Вера. – Как я по ней соскучилась. Где она работает?
– Под Красноярском где-то. Второй раз уже приезжает. Расфуфыренная, разодетая, чисто боярышня, – и посмотрела оценивающе на дочь. – Ты-то пошто без нарядов? – матери даже немного было обидно, неудобно перед деревенскими за свою горожанку. – Справила бы себе платьице поновей, али костюмчик, шляпку… – Ефросинья Михайловна ещё хотела что-то добавить, увлекаясь образом, что успела набросать мечтательная женская натура. Но тихий, как будто бы сторонний, голос приземлил её.
– Да как-то не на что было одеваться, мама…
Ефросинья Михайловна задохнулась на полуслове, будто хватила горячего.
"Ой! Что это я?" – опомнилась мать.
Ей вдруг с острой очевидностью стала понятной та причина, которая не давала её девочке вдоволь наедаться, наряжаться, беззаботно жить. Это та суровая ниточка, что крепко связывала их вместе, в один узелок, все эти долгие годы войны.
– Прости, Веруня!.. – Ефросинья Михайловна, присев перед дочерью, уронила голову ей на колени. – Прости, доченька…
У матери затряслись плечи, и из груди вырвался сдавленный стон. Вся добродетель, что проявляла дочь к ней, к ним, теперь обернулась материнской болью и страданием.
Вера виновато улыбалась, нежно поглаживая уже седеющую голову матери.
4
Пришли с силоса Надя и Игнат. В доме запахло ароматом луговых трав.
– А это… чё вы тут делаете? – спросил подросток, не признав старшей сестры.
Ефросинья Михайловна торопливо поднялась с колен и, вытирая подолом передника лицо, сказала с придыханием:
– На радостях это мы. Веруня приехала.
Первой к Вере подбежала Надя. Обнялись, смеясь, расцеловались.
Игнат смотрел на сестёр и не спешил с поцелуями – не мужское это дело, – хотя едва сдерживал желание броситься сестре в объятия.
Вера сама подошла к нему, пригнула его голову к себе, поцеловала в вихор.
– Какой большой стал и сердитый, – потеребила соломенные волосы брата. – Ну, нá тебе за это подарок, – подошла к чемодану, открыла и вытащила из него чёрные ситцевые штаны, шаровары!
Игнат, обрадовано заулыбавшись, принял их и прикинул на себя – таких ни у кого в деревне нет! Последний крик моды.
– Я вам с Лёнькой одинаковые привезла.