– Господа! У меня нет ни имения, ни дома, ничего вообще, кроме знания математики, и то приблизительного, конечно. Но математика не нуждается в защите при помощи кавалерии, а также штыков и пулеметов… Да на нее никто и не нападает: какая корысть нападать на какую-нибудь теорию парабол и гипербол? А вот напасть на имения с их пшеницей или на угольные копи – тут есть так называемый казус белли. Говорят уже, что теперешняя война – война угля и железа… и доломита, конечно, поскольку он необходим для железа. (Тут Ливенцев улыбнулся в сторону Цирцеи.) Вопрос теперь, значит, только в том, чтобы нам всем, – и мне тоже, представьте, как это ни странно! – суметь защитить все наши пшеничные поля и угольные копи.
– Как защитить? – глянул на него непонимающе Лихачев.
– От кого защитить? – спросил Мазанка. – Кто на них покушается?
– Вот тебе на! Разве немцы не заняли у нас часть Польши? – удивился Ливенцев.
– А мы разве не заняли часть Пруссии? – спросил Лихачев. – Линия фронта может, конечно, колебаться то здесь, то там, но-о до наших коренных русских земель куда же добраться немцам? Ни-ко-гда этого не будет! Да и вообще пустяки… Наше военное министерство урок японской войны учло – это теперь для всех очевидно… Нет, война кончится месяца через два-три…
– А вы как думаете? – обратился Ливенцев к Зубенко.
Зубенко подумал, помял хлебный мякиш между толстыми пальцами и сказал решительно:
– К новому году кончат войну!
Кароли же горячо добавил:
– И как только Вильгельм попадется в плен, – накажи меня бог, об него готов тогда буду целый день спички тушить! Так он мне с этой войной надоел, проклятый!
Ливенцев поглядел на него и расхохотался вдруг.
– А если… если не через два месяца, а и через два года не кончат войну? – еле проговорил он сквозь хохот.
– Абсурд! – махнул рукою Лихачев.
– Чепуха! – сказал Мазанка.
– Мне надо насчет сена распорядиться, – вдруг поднялся из-за стола, наклоняя голову в сторону Цирцеи, Зубенко. – Сейчас же надо послать подводы, а то ведь на сено много охотников… Не успеешь оглянуться – артиллеристы заберут, а потом ищи-свищи!
– Да-да! Вот именно: ищи-свищи! Идите, идите, – забеспокоился и Лихачев, а Мазанка кивнул Кароли:
– Надо бы и нам ехать…
Но хотя Зубенко и ушел, простившись с ними, их остановил Лихачев, так как подавали еще чай (на серебряном подносе, и стаканы в подстаканниках старого серебра), ликерные узенькие рюмочки и пузатую черную бутылку бенедиктина.
– Ка-ков оказался скромник наш Зубенко! – сказала Цирцея, снова усаживая на колени африканку и укутывая ее платком. – Ведь если бы вы не сказали нам, то откуда бы мы могли узнать, что это – богач? Если бы мы имели хотя бы половину его состояния! А ведь он…
Она остановилась, не договорив, но Ливенцев понял ее так, будто хотела она добавить: «…каждый день обедает на наш счет!»
И ему стало весело, когда добавил он про себя именно это.
А когда, простившись с Лихачевым, выходили они трое к своей линейке, Ливенцев заметил на верхней филенке верандной двери размашистую надпись химическим карандашом: «Прошю оставит сей дом внеприкосновенности допребытие хозяина».
Ливенцев понял, что писал это высланный на Урал немец, надеясь, как и они все, что война скоро окончится и еще скорее – забудется, и он, честный владелец табачных плантаций, снова будет командовать целой армией русских девок из Мелитопольского уезда, которые будут ему цапать землю, высаживать из парников рассаду, срывать спелые листья, сушить их на суруках и проделывать с ними вообще все эти сложные трудоемкие процедуры, пока не получится товар, готовый для отправки на табачную фабрику.
И даже вообразил вполне ясно и определенно именно такого, каким только он мог бы быть, балаклавского немца-табачника Ливенцев и представил, как на этой вот веранде, кейфуя в послеобеденный час, мечтает он, честный немец, о своей табачной фабрике, о конкуренции с Месаксуди и какими-нибудь братьями Лаферм и непременно о миллионах…
А кучер Кирилл Блощаница, заметив, что привезенные им офицеры вышли навеселе и с завидно-покрасневшими лицами, подмигнул Ливенцеву как-то сразу всем своим широким загорелым рябым лицом и сказал, облаживая сбрую:
– Такое в прежнее время заведение у него, у Лихачева, было до чужих кучеров, какие, конечно, гостей привозили: стаканчик водки чтобы и, само собою, обед в людской… Думка такая у меня и теперь была, ну, однако, не вышло. А денатурату того когда-сь случилось выпить стакан, так от него аж каганцы в глазах!.. Конечно, пьют люди за неимением, только же его, говорят, через хлеб пропускать треба…
Кирилл Блощаница явно был недоволен ротмистром Лихачевым.
III
На обратном пути говорили опять о том же корнете Зубенко, причем Кароли высказывал догадку, что разбогател он случайно, что три тысячи десятин эти у него не родовые, а приобретенные, что он не дворянин, конечно, а, вероятно, из зажиточных хуторян, которым вдруг подвезло с этим углем на их земле. Втихомолку Зубенко-отец скупал по дешевке земли себе под межу, втихомолку же завязал и эти политичные сношения с бельгийцами, но нечаянно как-нибудь умер, «если не от рака в желудке, как наш мариупольский Родоканаки, то от какой-нибудь еще стервочки», и вот корнет Зубенко, как старший, вполне естественно, выходит в запас, а потом в отставку, чтобы вести хозяйство и сражаться с бельгийским «Унионом».
– Мужичок он, разумеется, прижимистый, – сказал Мазанка, – и в больших капиталах со временем будет, но вот для меня, как отца, – я ведь тоже сына-гимназиста имею, – вопрос в чем: сам ли он такой уродился, этот корнет Зубенко, или его так отец воспитал? А если воспитал отец, то каким же образом мог он этого добиться? Мытьем или катаньем? Ведь жмот сверхъестественный!
– Накажи меня бог, – музейная редкость! За деньги можно показывать.
Ливенцев молчал, потому что в голове его вертелись миллионы всех мастей: русские, бельгийские, немецкие, французские, английские… Эти миллионы принимали в его мозгу, несколько разгоряченном лихачевским вином, странно-уродливые, однако вполне реальные формы. И они сражались – эти разнонародные миллионы, а Кирилл Блощаница, который пока возится с серыми, секущимися на лопатках конями и мечтает о стаканчике водки, потом когда-нибудь пойдет вместе с ним, математиком Ливенцевым, оборонять русские миллионы против миллионов немецких… А зачем это им обоим?
Сердит ли был Блощаница, или серые рвались домой к кормушкам, только они бежали бойко. На седьмой-восьмой версте от Балаклавы они догнали три мажары, в которых сидело по нескольку человек: солдат-ополченцев, у которых солдатского было только – медные кресты на вольных картузах. Несколько впереди их, верхом на гнедом дончаке, но уже не на белоногом, а на другом рысил Зубенко.
– За сеном? – крикнул ему Мазанка, поравнявшись.
– За сеном! – ответно крикнул Зубенко, явно не пожелавший ни ехать с ними рядом дальше, до Севастополя, ни вступать в какие-либо разговоры еще, после того что говорилось за обедом у Лихачева.
Он даже не улыбнулся, он только чинно поднял руку к козырьку своей потертой фуражки. А Мазанка сказал Кароли:
– Если фураж на целый эскадрон через руки этого Зубенко будет идти, то чем это пахнет, а?.. – и подтолкнул его локтем.
Энергически, как всегда, Кароли отозвался:
– Накажи меня бог, наживет еще миллион за время войны!..
При этом добавил он весьма сложное и выразительное ругательство, какого никак не ожидал математик Ливенцев от поручика с университетским значком.
Когда проезжали уже окраиной Севастополя, Кароли заметил свой кабриолет, в котором каталась его жена, и пересел к ней, а Мазанка и Ливенцев слезли с линейки у остановки трамвая. Кирилл Блощаница один поехал в дружину, где офицерам жить было негде.
Толстая, сырая, обветренная, красная, с облупившимся носом, старая торговка с двумя корзинами помидор и дынь спешила, грузная, к тому же вагону трамвая, в который сели Мазанка и Ливенцев, и уже занесла было она обрубковатую ногу в пыльном башмаке на подножку, но чахлого и сонного вида кондуктор дал свисток, вагон тронулся.