- Эй, русские, обедать!
Бодро шагаем на ферму. В большой теплой кухне уже накрыт стол. Посередине большая, как колесо, сковорода жареной картошки с салом и, увы, с луком. Толстые ломти чернейшего, невиданного доселе хлеба и две объемистых глиняных кринки молока. Налегаю на хлеб и молоко. Со сковороды осторожно вытаскиваю кусочки сала. Несмотря на сильное истощение, картошку с луком есть не могу. Природное отвращение к жареному луку пересиливает даже затяжной голод. Прочие налегают на картошку. При этом по возможности незаметно горстями наталкивают ее в свои сумки из-под противогазов. Один даже пытается наливать в сумку молоко, которое, разумеется, течет ему на шинель и на пол. Едят молча, слышно только сопение. Шутит сама хозяйка, временами подсаживаясь к столу. Петрович - русская баба, молодая, веселая, румяная. Что называется, кровь с молоком. Однако и на угощенье, и на рассиживание за столом скуповата. Никаких добавок не дает и поскорее выпроваживает в поле. Нам, само собой разумеется, не до нее, но после обеда мы разомлели и не прочь посидеть в тепле хотя бы полчасика. Однако приходится идти в поле под дождь.
Ноябрьский день короток. Скоро и стемнело. Пришел конвойный и повел в лагерь. Ковыляю позади команды с трудом, да и то опираясь на палку. Прошло два месяца со дня ранения. Пуля сидит в пяточной кости и как следует дает себя знать. Когда наступаешь на пятку, пронизывает боль, и ощущение такое, словно там все расползается. Хоть на крик кричи. В привязанном разрезанном ботинке мокрые бинты хлюпают, а повыше под бинтами копошатся вши. Однако мысль тверда: нужно вырываться на работу, несмотря ни на какую боль. Нужно, нужно, нужно. Только не залеживаться в лагере - там смерть.
Но вот, наконец, и лагерь. До него не больше километра. Он чернеет впереди, в сумраке огромных деревьев. Сейчас главная забота, где переночевать? Поздно, темно, все переполнено, а в темноте и никого знакомых не найдешь. Хожу под дождем от помещения к помещению. Лишь пообещав хорошо заплатить, попадаю в дощатую палатку.
Посередине ярко пылает костер. Но дыма нет - он уходит в отверстие в крыше. У костра, тесно прижавшись друг к другу, сидят люди. По раскрасневшимся, вернее бурым, обветренным и немытым лицам бегут отблески огня. Позади лежат и сидят на нарах еще. Там в темноте лиц не разобрать, видны только белки глаз. Все глаза вопросительно и настороженно устремлены на меня: не обману ли? А может быть и просто естественный безмолвный вопрос "кто такой?".
Развязываю мешок и передаю сидящим поблизости свою дневную добычу пару свекол, несколько картофелин и размокший ломоть хлеба. На такое количество людей этого мало, но чувствую, что они благодарны и за это. Спокойно и не ссорясь, делят, кажется, не на всех. Мне освобождают у огня место и место на нарах. Наступает полное блаженство. С меня снимают шинель и обмотки и сушат их. Кто-то сушит и чистит внутри мои ботинки и показывает, сколько он выскреб оттуда песку. Тепло, светло, уютно. Словно и нет вокруг холода, дождя, войны. Отношение радушное. Все кажутся приятными и добрыми людьми. Вот такие бывают в жизни светлые мгновения. Но, увы, это только короткие мгновения. Ложусь на нары, о чем-то разговариваю с соседями и незаметно засыпаю.
Утром после ранней поверки, не дожидаясь дележа хлеба, спешу к воротам. Здесь уже выкликают номера. Кричат и мой. С ответным криком "Здесь!" продираюсь сквозь густую толпу к воротам. Взятых на работу капля по отношению к морю остающихся.
Становлюсь в свою команду, которую конвойный немец и русский мужик из поселка, по фамилии Елагин, ведут на работы. В поселке Саласпилс по одному, иногда по два, отделяются те, которые уже работают у крестьян. Нас троих Елагин заводит в проулок, где сложены строительные материалы. Вот так в самое, пожалуй, трудное время судьба послала меня к Бланкенбургу.
Сразу приступаем к работе по постройке дома. Строит дом для Бланкенбурга латыш Краузе. Мы трое у него подсобная сила, чернорабочие. Один - это Гриша, коренастый медлительный двадцатилетний украинец, по армии старший сержант, помкомвзвода. Второй - румяный веселый парень, имени которого я не помню. Третий - я.
Краузе - высокий, немолодой краснолицый человек, постоянно всем недовольный. Сейчас он недоволен нами. По его словам, мы и глупы, и ленивы, и большевики. Молча принимаем на себя все эпитеты, которыми Краузе угодно нас одарить.
Я готовлю дерево-бетон, то есть засыпаю в огромное дощатое корыто несколько бочек опилок, бочку гравия и половину бочки извести. Окончательно сам Краузе опрокидывает ведро цемента; цемент мне не доверяется. Затем я должен очень быстро и основательно эту смесь перелопатить, поливая ее водой. Готовую смесь ведрами носим на постройку и трамбуем в опалубку, прибитую к каркасу дома. Все быстро-быстро, давай-давай. Никаких остановок и перекуров не полагается. Курить, кстати говоря, все равно нечего, кроме нескольких окурков от сигарет, подобранных по дороге. Но это на вечер и, вероятно, войдет в состав платы за ночлег. Наконец перерыв на обед. Наломались здорово, работа явно не по пайку. Краузе уходит обедать домой, а нас троих зовет хозяйка в маленький желтый домик, который хозяева арендуют, пока их дом строится.
В крошечной кухне за маленьким столиком каким-то чудом размещаемся мы трое и сама хозяйка с двумя детьми - семилетним Гунаром и двухлетней Дзинтрой. Хозяйка, мадам Фрида Бланкенбург, тридцатилетняя худощавая строгая женщина с выступающей вперед тонкой нижней губой, придающей ей надменное выражение. В прошлом - классная дама одной из рижских гимназий. С детьми говорит строго и только по-латышски. С нами - очень отчетливо по-русски с латышским акцентом. Обед самый простой. Хозяйства у них нет. Продукты получают по карточкам. Он - мелкий служащий, лесной техник, работает в Риге. Вскоре приходит Краузе, и мы продолжаем работу.
Ночевать ходим в лагерь. Между концом работы и приходом за нами Елагина и конвоира полчаса остается в нашем распоряжении. Обычно мы ищем на соседнем убранном поле оставленные мелкие картофелины, вымытые из земли дождем. В одну из таких вечерних пауз я почему-то остался с хозяйкой наедине и рассказал ей о себе: кто я, откуда, рассказал о своей семье. Получилось как-то интимно и задушевно. Рассказал и о том, что отдал Елагину свои часы с разбитым стеклом, по-видимому, испорченные, но составлявшие для меня огромную ценность, поскольку ничего другого у меня нет. Елагин весьма прозрачно требовал с каждого "подарок", имея полную возможность на следующее утро привести другого, а неподатливого оставить в лагере. Хозяйка этим страшно возмутилась и, может быть, попеняла Елагину (этого я не знаю), или просто мой подарок показался ему недостаточно ценным. Так или иначе, но на следующий день меня на работу не взяли, и я грустно остался стоять невдалеке от ворот, хотя не получившие в этот день работу уже разошлись. Вдруг за воротами в сопровождении немецкого офицера или писаря показалась сама хозяйка Я бросился к воротам и прямо прилип к их проволочной сетке. В одно мгновение, как мне показалось, я был извлечен из узилища и в тот же день оставлен на постоянное проживание у Бланкенбургов. Добрые люди - и она, и он. Это они спасли мне жизнь. Я очень боюсь, что временами был к ним необъективен и неблагодарен.