Литмир - Электронная Библиотека

От Белграда почти убегал. Словно бы не хотел иметь ничего общего с теми, кто невредимо возвращался с берегов Дуная убийцами, грабителями и победителями. В Стамбул прибыл тайком, залег в неприступных глубинах серая, никого не подпускал к себе, не хотел видеть даже Ибрагима, отказал во встрече самой валиде, лишь черный кизляр-ага по ночам водил к султану то Гульфем, то других одалисок, привезенных еще с манисским гаремом, и теперь они были единственными, кто мог хвастать и гордиться милостями и вниманием самого падишаха. Тогда снаряжена была султанская барка, устлана коврами, посажены на нее были арфистки и одалиски, и Сулейман долго катался по Богазичи, и море звучало музыкой, пением и смехом. Султанские дети умирали один за другим, отчаявшаяся Махидевран рвала на себе волосы, билась от горя о землю, а Сулейман словно бы и не замечал ничего, пустился в распутство, тяжкое и бездонное, так, словно бы навсегда забыл о величии, которому служил первый год своего властвования с достойным удивления рвением.

Никто не знал о том таинственном женском голосе, что преследовал султана, никто не слышал того голоса, слышал его только Сулейман, все попытки заглушить тот голос оказались тщетными, голос звал султана снова и снова – куда, откуда?

Сулейман призвал своего любимца. Заперлись в покоях Фатиха, ночи напролет пили сладкие кандийские вина, Ибрагим умолял султана, чтобы тот показался стамбульцам в торжественном выезде – селямлике, как и подобало победителю над неверными, но султан не хотел являться даже на еженедельные ритуальные приемы в Топкапы, где двор должен был видеть своего султана, а султан – сквозь прозрачный занавес, отделяющий его трон от присутствующих, – своих придворных. Он ничего не хотел – только бы знать про тот голос, который звал его безустанно и упорно, но о котором он не мог сказать никому, даже Ибрагиму, так как нахальный грек только бы посмеялся над султаном, а над султанами не смеются.

Сулейман хотел быть добрым и щедрым. Одалисок, приводимых ему кизляр-агой, одаривал как никто и никогда. Велел соорудить в Стамбуле еще несколько имаретов – приютов для бедных. Допытывался у Ибрагима:

– Чего тебе хочется? Что бы я смог для тебя сделать?

– Уже все сделали, – отмахивался Ибрагим. – Ваше величество дали мне наивысшее счастье – быть рядом, наслаждаться близостью, о которой не смеет думать ни один смертный. Чего же еще желать?

– А все же? – настаивал подвыпивший султан. – Все-таки? Неужели нет у тебя никакой мечты, Ибрагим?

Ибрагим отрицательно качал головой. Делал это с нарочитой замедленностью, как бы наслаждаясь своим бескорыстием. Пусть знает султан, какой верный его Ибрагим и как чисты его привязанность и любовь! А сам между тем, весь напрягшись, лихорадочно думал, когда именно улучить момент, проронить перед султаном несколько слов о Кисайе. О дочке дефтердара Скендер-челебия, о которой снова упорно напоминал ему Луиджи Грити, как только он вернулся из похода на Белград и они встретились в Ибрагимовом доме на Ат-Мейдане, в доме, перестроенном неузнаваемо благодаря стараниям все того же Луиджи Грити. Хлеб, мясо, фрукты, которые плыли в Стамбул морем, шли по суше, проходили через руки Грити и Скендер-челебия, а было этого всего так много, что нужен был сообщник, хотя бы еще один, третий, и тем третьим хотели они Ибрагима в надежде на его заступничество – когда возникнет необходимость – перед самим султаном. Этот союз обещал Ибрагиму то, чего не мог дать и сам султан, – богатство. Ибрагиму уже показали Кисайю. Нежная и чистая. Стоящая греха. Стоящая целой притчи. Ибрагим осушил чашу с вином и спросил у султана позволения рассказать притчу.

– Ты же смеешься над поэтами, – вспомнил Сулейман.

– Мир утратил бы без них самые лучшие свои краски, – внушительно молвил Ибрагим.

– Разве я не говорил то же самое?

– Я только повторяю слова вашего величества.

– То-то же. Так что за притча?

Ибрагим продекламировал приподнято, пылко:

Сокол на красной привязи днем охотился на пташек.
Сидела куропатка.
Перья пестрые, в глазах настороженность.
Сказала куропатка соколу:
– Не охоться на меня днем, ибо я не дневная дичь.
Охоться на меня темной ночью.

Султан из-под бровей метнул быстрый взгляд. Куда и девалось опьянение! Не было Сулеймана, не было поэта Мухибби, разочарованного в мирских делах, – сидел перед Ибрагимом твердый повелитель, могучий, всевластный и жестокий.

– Так где увидел сокол куропатку? – спросил султан.

– Притча может быть и без значения.

– Не перед султаном и не для султана. Спрашивал же у тебя, чего ты хочешь, какой помощи. Теперь говори.

Ибрагим изо всех сил разыгрывал смущение.

– Я бы не хотел злоупотреблять…

– Говори.

– У Скёндер-челебии есть дочь.

– У дефтердара?

– Да.

– Сам буду на вашей свадьбе.

– Но ведь, ваше величество…

– Может, дефтердар откажет султану?

– Я не о том. Кисайя из простого рода. Дефтердар человек происхождения низкого, подлого. А вашему величеству подобает быть на свадьбе только тогда, когда девушка из царского рода…

– Не хочешь присутствия султана?

– Но ведь высокие требования…

– Или ты эту дочку дефтердара еще не имеешь намерения сделать баш-кадуной?

– Время покажет, ваше величество, только время владеет всем…

– Согласен. Получишь мой подарок. Скендер-челебии передадут мое повеление еще сегодня.

Ибрагим молча поклонился. Хотел поцеловать рукав Сулеймана, но султан оттолкнул его. Даже прикрикнул разгневанно на своего любимца. И не за его рабский жест, в котором, собственно, ничего не было необычного, а оттого, что снова зазвучал над султаном тот загадочный женский голос и так явственно, словно был здесь, между ними, протяни руку – дотронешься. Дотронуться до голоса – возможно ли такое?

– Иди, – сказал внезапно Ибрагиму, – иди и сам скажи Скендер-челебии о моей воле. А меня оставь. Хочу побыть один. Не хочу никого видеть.

Говорил неправду. Хотел бы видеть тот голос. Ту, кому он принадлежал. А принадлежал ли он кому-нибудь? Или жил в пространстве, как живут там голоса земли и неба, ветров и дождей, дня и ночи?

Просилась к султану исплаканная Махидевран – не захотел видеть.

Снова спустился в сады гарема, но до моря не дошел, засел в белом кьёшке[61], потом захотел послушать пение одалисок, увидеть танцы, но не в помещении, а на траве, под деревьями, близ текущей воды, на просторе с морскими ветрами.

Были положены на траву стамбульские ковры – как дым, как туман, как мгла над Босфором. Гибкие стебли, зубчатые листья, лотосы, розы, тюльпаны, гранаты. Ступили на ковры маленькие ножки, закружились в танце гибкие фигурки. Султан, незаметный за густыми кафесами кьёшка, одиноко наблюдал за этим праздником красоты, который предназначался лишь ему одному и все равно не мог утешить его, затянуть его рану, исцелить от неожиданного недуга, насланного какою-то злой силой, отдававшего эхом голоса, загадочно непостижимого. Ему надоели танцы, и он махнул рукой кизляр-аге, требуя песен. Но и песни не принесли утешения, и Сулейман хотел уже гневно прервать забаву, как внезапно послышалось ему нечто словно бы знакомое, к голосу, мучившему его вот уже столько времени, присоединился голос, словно бы похожий, вот они слились – уже и не различишь, где какой, – и повели турецкую песню, и не из тех, что должны тешить султанское ухо, а дерзкую, почти грубую, с недозволенным намеком:

Бир далда ики кирез,
Бири ал, бира бейаз.
Эсмерден арзум алдын,
Сарамадым бир бейаэ[62].
Одна красная, другая недозревшая.
Я насладился смуглянкой,
Да никак не мог еще обнять белолицую.
вернуться

61

К ь ё ш к – закрытая беседка.

вернуться

62

На ветке две черешни.

37
{"b":"701838","o":1}