Элиас вывел теорию процесса цивилизации не из количественных данных, которых в его время было недостаточно, но исследуя бытовой уклад средневековой Европы. К примеру, он изучил серию иллюстраций к немецкому манускрипту XV в., известному как «Средневековая домовая книга» (Das Mittelalterliche Hausbuch), – картинам обычной жизни, увиденным глазами рыцаря[170].
На фрагменте иллюстрации, воспроизведенном на рис. 3–5, крестьянин потрошит лошадь, а в это время свинья обнюхивает его обнажившиеся ягодицы. Рядом, в пещере, сидит пара, закованная в колодки. Чуть выше человека ведут на виселицу, на которой уже болтается один труп, а рядом вороны терзают тело жертвы колесования. Колесо и виселица – не центральный элемент рисунка, это просто часть ландшафта, такая же, как деревья или холмы.
Рис. 3–6 – это фрагмент другой иллюстрации, изображающей нападение рыцарей на деревню. В нижнем левом углу солдат вонзает нож в крестьянина; выше – другой солдат схватил селянина за подол рубахи; рядом, воздев руки, кричит женщина. Внизу справа – сцена убийства и грабежа в часовне, рядом рыцарь дубасит связанного мужчину. Вверху всадники поджигают ферму, а один из них угоняет скот и замахивается на жену крестьянина.
Сегодня мы назвали бы рыцарей феодальной Европы полевыми командирами. Государственный аппарат был слаб, король считался всего лишь первым среди равных, постоянной армии не имел и страну практически не контролировал. Управление было отдано на откуп баронам, рыцарям и другим аристократам, владельцам феодальных вотчин. Они взыскивали оброк с крестьян, живших на их территории, и набирали из них свое войско. Рыцари разоряли соседские владения, следуя гоббсовской логике захватнических набегов, упреждающих атак и мести, и, как демонстрируют иллюстрации к «Средневековой домовой книге», убивали не только друг друга. Историк Барбара Такман в книге «Загадка XIV века» (A Distant Mirror: The Calamitous 14th Century) рассказывает, как они добывали средства к существованию:
Подобные локальные войны велись рыцарями с неистовым жаром и имели целью уничтожить врага или, как минимум, истребить как можно больше его крестьян и уничтожить поля, виноградники и сельскохозяйственные постройки с тем, чтобы уменьшить его доходы. В результате главной жертвой подобных войн становились крестьяне[171].
Как я уже писал в главе 1, чтобы сдерживание было убедительным, рыцари участвовали в кровавых турнирах и прочих демонстрациях мужской доблести, прикрываясь словами «честь», «отвага», «рыцарство», «слава» и «галантность», что заставило потомков позабыть, какими кровожадными мародерами они были.
Междоусобные войны и турниры – привычный фон жизни в Средние века, жизни, жестокой и в других отношениях. Религиозные ценности насаждались при помощи символов кровавого распятия, страха вечных мук и сладострастных описаний страданий святых. Ремесленники совершенствовали свое умение, создавая садистские механизмы для казней и экзекуций. Разбойничьи шайки угрожали жизни и здоровью путешествующих, а похищения ради выкупа были выгодным бизнесом. Как заметил Элиас, «простые люди – шляпники, портные и пастухи – тоже, не раздумывая, пускали в ход ножи»[172]. Даже священнослужители от них не отставали. Историк Барбара Ханауолт цитирует запись, сделанную в XIV в. в Англии:
Случилось в Ильвертофте в субботу, накануне Дня святого Мартина, в пятый год правления короля Эдуарда, что некто Уильям из Веллингтона, священник из Ильвертофта, послал своего причетника Джона в дом Джона Кобблера взять свечей на один пенни. Но Джон отказался отпускать товар в долг, и Уильям разъярился, выбил дверь и так треснул Джона в лоб, что мозги у того вылетели и он умер тотчас[173].
Насилие пронизывало и развлечения. Барбара Такман описывает два популярных в те дни вида спорта: «Игроки со связанными за спиной руками пытались убить кота, привязанного к столбу, нанося ему удары головой, подставляя когтям отчаявшегося животного лицо и глаза… Или же мужчины с дубинками гоняли свинью в закрытом загоне и под смех зевак перепасовывали визжащее животное друг другу, пока не забивали его до смерти»[174].
За десятилетия научной карьеры я прочел тысячи работ на самые разные темы, от грамматики неправильных глаголов до физики множественных вселенных. Но самой странной прочитанной мной журнальной статьей была «Потерять лицо, сохранить лицо: носы и честь в городах позднего Средневековья»[175]. В ней историк Валентин Грёбнер приводит десятки записей о том, как людям в средневековой Европе отрезали носы. Иногда таким образом власти карали ересь, измену, проституцию или содомию, но гораздо чаще это была личная месть. В 1520 г. в Нюрнберге Ганс Ригель завел интрижку с женой Ганса фон Эйба. Ревнивец фон Эйб отрезал нос ни в чем не повинной жене Ригеля – невероятная несправедливость, усугубленная тем, что Ригелю присудили четыре недели тюрьмы за прелюбодеяние, в то время как фон Эйб остался безнаказанным. Подобные увечья были настолько обычным делом, что, как пишет Грёбнер,
авторы пособий по хирургии времен позднего Средневековья уделяли особое внимание повреждениям носа, обсуждая, может ли отрезанный нос вновь отрасти, – противоречивый вопрос, на который французский королевский лекарь Анри де Мондевиль в своей знаменитой книге «Хирургия» ответил категорическим «нет». Другие медицинские авторитеты XV в. были более оптимистичны: фармакопея Хенриха фон Пфорспундта в 1460 г. обещала, кроме всего прочего, рецепт «нового носа» для тех, кто лишился собственного[176].
Этот обычай отразился в странной английской идиоме «to cut off your nose to spite your face» (буквально: «отрезать себе нос, чтобы досадить лицу»). В те времена отрезание носа было типичным актом мести.
Как и другие исследователи Средневековья, Элиас был потрясен описаниями поведения людей того времени – в наших глазах они выглядят необузданными и импульсивными, почти как дети:
Не то чтобы люди вечно слонялись с угрожающим видом, нахмуренными бровями и воинственной миной на лице… Напротив, еще мгновение назад они шутили, но сейчас – слово за слово – подначивают друг друга и внезапно от смеха переходят к яростной ссоре. Многое из того, что кажется нам непонятным и противоречивым: сила их набожности, дикая боязнь ада, их чувство вины, их раскаяние, вспышки радости и веселья, внезапные припадки ненависти, неконтролируемая агрессивность – все это, как и быстрая смена настроения, на самом деле черты одной и той же структуры эмоциональной жизни. Порывам и эмоциям они давали больше воли, они были более свободными, прямыми, открытыми, чем в последующие времена. Это только нам, чьи чувства и их проявления приглушены, умерены и просчитаны, нам, в ком социальные табу глубоко вплетены в саму ткань психики с целью самоограничения и экономии энергии, открытая сила их набожности, агрессивности и жестокости кажется противоречивой[177].
Такман тоже пишет о «детскости, заметной в средневековом поведении, и явной неспособности сдерживать какие бы то ни было импульсы»[178]. Дороти Сэйерс в предисловии к своему переводу «Песни о Роланде» добавляет: «Идея, что сильный мужчина должен реагировать на личные драмы и общенациональные потрясения, едва заметно сжав губы и молча швырнув сигарету в камин, появилась совсем недавно»[179].