Г Л А В А 11. ТЯЖЕЛОЕ ИСПЫТАНИЕ ДЛЯ ОТЦА
В шесть тридцать вечера я все решил. Мое будущее определилось. Я порву с обществом и посвящу свою жизнь перу. Ну хорошо, пока карандашу, а позже, может быть, заработаю достаточно, чтобы купить ручку. Я был уверен, что где-то в мире есть нечто удивительное, ожидающее, чтобы я отыскал его. А потом я напишу об этом пламенным пером. Отец прочел мое стихотворение за ужином. "Неплохо, -сказал он, -- совсем неплохо. -- Потом подмигнул мне. -- Я не думаю, что ты все возьмешь себе до последнего четвертака, и твой отец сможет купить себе пару мешочков табака Булла Дурхэма". "Вообще-то, -- сказал я. -- У меня уже ничего нет. Мои семь с половиной уже ушли". Все пришли в ужас. Мать не поверила. "Но они у тебя были всего три часа назад, -- сказала она. -- И ты не выходил из дома". "Я выходил, -- сказал я ей, -- я выходил к соседям, к Майерсам, и снял их чердак на год за шесть долларов. Потом я пошел в аптеку Грина и купил на пятьдесят центов пачку бумаги и карандаш. Я решил уйти из общества". Отец оттолкнул тарелку с супом. Он обхватил голову руками. "Пока что уйди из-за стола", -- сказал он. Мать, понимавшая толк в цифрах, сказала: "Но это только шесть пятьдесят. А что с последним долларом?" Я сказал ей так: "Я купил хлеба и сыра на чердак". "Он хочет страдать, -- объяснила Элла, -так он лучше пишет". Отец сказал: "Уильям, я собираюсь доесть этот невкусный суп, и если ты будешь еще за столом, когда я закончу -- вот тут и начнутся твои страдания. Я ясно выражаюсь?" Я проводил каждый день в писании, даже когда начались школьные занятия. Ко времени выпуска из начальной школы я исписал стихами три полных записных книжки. Я решил написать что-нибудь бессмертное. Всего две недели оставалось до моего выпуска, и, как опытный автор, я чувствовал, что мне нужен новый костюм для церемонии. Я был уже почти первокурсником средней школы. У большинства друзей были свои выпускные костюмы, и они хвастали этим. Пока же все, что было у меня -- это пара рыжих вельветовых брюк и коричневый свитер -- они были на мне. Тогда в семье Сирзов был очень сложный финансовый период. К тому времени отец бросил чугунолитейный завод и работал сам на себя, подрядчиком малярных работ. Дела шли всегда хорошо летом и ужасно -- зимой. Если отца спрашивали, на что он живет, он говорил: "Я -- художник и декоратор". Но если спрашивали Эллу, она отвечала: "Мой отец -- художник, который занимается интерьером, если, конечно, ему нравятся проекты, которые ему предлагают". Дела шли так плохо, что отцу нравились любые проекты, даже если они были начерчены на оборотной стороне конверта. Когда он прикидывал стоимость наружных покрасочных работ, он смотрел и говорил: "Фронт пойдет на оплату башмаков для Уильяма, задняя сторона на платье Мэри, северная часть -- это счет за уголь и мяснику", и так далее. Отец мог раз взглянуть на дом и точно сказать, что эта работа тянет на оплату газа и освещения или на оплату бакалейного счета за месяц. Когда отец был молодым, он собирался стать великим актером. Он собирался пожертвовать всем ради этого. Все разубеждали его, но он говорил, что чувствовал в глубине души: это была единственная вещь в мире, которой он хотел заниматься. Вот почему он не пытался отговаривать меня, когда я сообщил ему, что однажды, открыв смысл моих видений, я пойду по всему свету, чтобы рассказать об этом людям. Это нервировало отца, и он не любил об этом говорить, но он никогда не говорил, что я глуп. Он помнил свое пламенное желание. Но как-то раз он был весьма резок со мной. "Вокруг много умных людей, -- сказал он, -- которые только и делают, что пытаются постичь Бога и думают о нем. Почему бы тебе не удовлетвориться тем, что они сообщают тебе?" "У них не было моего видения". "Ты пока еще не настолько взрослый, чтобы платить за полный билет в кино, -сказал он, -- но уверен, что знаешь больше, чем мудрые люди". "В этом что-то есть, -- сказал я упрямо, -- дед тоже это знает". "Потом, когда ты повзрослеешь, мы позволим тебе учиться на священника, и ты сможешь найти ответ". "Я не хочу становится священником. Я только хочу быть человеком и отыскать это". Отец сдался. "Пусть себе идет и говорит об этом с отцом Клайном. Я регулярно плачу за место в церкви. Пускай он отрабатывает деньги". Конечно, отец никогда не стал знаменитым актером. Вместо этого он встретил маму. Оба они сначала выходили на сцену вместе, но потом появилась на свет Мэри. До рождения Фрэнсис отец еще чувствовал, что сцена зовет его. Потом отец говорил, что он вкалывал без отдыха, так что уже не в состоянии был прочесть свою роль, если даже ему какую и давали. Появление Эллы заставило сдаться его окончательно. "Все, что я могу сделать теперь, -- сказал он маме, -- это научиться держать голову над водой". Когда появился я, он научился плавать под водой. По-моему, отец еще оставался большим актером, пусть даже большинство его характерных ролей были сыграны в пределах дома. Я никогда не видел ничего замечательнее -- даже в старом театре Дэвидсона на 3-й улице -- чем отец в тот момент, когда я принес домой итоговый табель успеваемости. Я окончил без отличия, вообще я окончил благодарявезению и милосердию мисс Нельсон. Я думаю, что мои стихи были причиной того, что она позволила мне на уроках списывать все от начала и до конца. Она сказала, что некоторые из них подают большие надежды и попросила меня представлять на выпускных экзаменах нижнюю половину списочного состава класса чтением двух моих стихотворений. Я и в самом деле представлял самый низ, но я не говорил этого отцу, хотя и понимал, что он сам догадается, когда посмотрит в табель. Я попробовал смягчить, показав два стихотворения, которые написал, но он отказался на них смотреть. Он был занят изучением табеля. Я подумал, что из этого можно сделать пьесу -- с отцом в роли Злодея. Сценой была наша гостиная. Действующие лица: злой отец и слабый сын. При поднятии занавеса сын сдает свой табель неприятелю. Отец взял его у меня с выражением лица, достойным Линкольна, когда тому сообщили о падении Фредериксбурга. Отец нацелил один глаз на табель, а другой на меня. Это пригвоздило меня к стене и мешало ускользнуть в сторону дверей и свободы. Отцовское терпение было безгранично, покуда он изучал мрачные новости. И пока он прокладывал свой печальный путь от истории к английскому, к естественным наукам, математике, поведению, его лицо становилось всо более и более грустным. Оно вытягивалось как тесто, сползающее по краям кастрюли. Он посмотрел в табель, потом на меня, потом опять в табель, будто говоря: "Конечно, все это -- страшная ошибка, и я введен в заблуждение чьим-то идиотским табелем". Потом отец бережно возвратил табель владельцу, с такой нерешительностью, словно хотел призвать силы Великого Эфира поддержать его, потом выпустил вздох, прозвучавший так, будто у дяди Клиффа из одной из шин вышел воздух. Начав с ног, глаза отца стали медленно подниматься вверх по моей фигуре. Я скрестил пальцы и помолился, чтобы зазвонил телефон или взорвалась газовая колонка, прежде чем они встретятся с моими. Наконец, он взглянул мне прямо в глаза. Я спросил себя: "Как я мог устроить такое моему отцу?" Отец сказал: "Как ты мог устроить мне такое?" Я сказал себе: "Чем провинился мой отец, чтобы так страдать?" Отец сказал: "В чем я провинился, чтобы так страдать?" Я опустил глаза, вновь поднял и отвел опять, потому что его глаза были все еще на месте. Я мысленно перемахнул через ограду Майерсов, через нашу, прочел две строфы "Звездного знамени", а потом взглянул опять -- они были все еще там. Отец сказал только одно слово: "Ну?" Я понял, что пропал. Если бы отец только сказал: "С математикой слабовато, не так ли, сын?" -- я мог бы сказать: "Да, сэр, но я подтянусь". "Хорошо, -- сказал бы он, -- тогда, может быть, в следующем семестре ты сможешь подняться до Д с минусом". Но когда отец говорит "Ну?", нет возможности ответить. Что можно ответить на "Ну?" Это стало причиной моих мук с тех пор, когда я подрос настолько,что смог отрезать носки у его домашних тапочек. Нет, дайте мне эдакого старого доброго папашу, который говорит: "Эта жалкая оценка по географии -- твоя?" "Да, сэр". Бац! И все. Но когда говорят "Ну?", ты только стоишь и мучаешься в безысходности. Еще одна из лучших отцовских сцен -- это когда мать забыла заплатить за газ за три месяца, и десять долларов, которые отец планировал потратить на покупку новых кистей, ушли в газовую компанию. Отец достал из своего бумажника десятидолларовую бумажку и заглянул в пустой бумажник так, будто это была смертельная рана, от которой он, истекая кровью, умрет на наших глазах. "Обязательно оплати счет за газ, -- сказал он матери. -- Теперь духовка может понадобиться в любой день -- для моей головы". Мои сестры все время использовали газовую духовку для сушки волос. Вот откуда брались высокие счета. Если отец натыкался на них, когда они стояли в кухне на коленях, сунув головы в духовку, он кричал матери: "Почему ты не вымоешь волосы тоже, Этель? Тут есть место как раз еще для одного полена". Потом отец уходил, бормоча про себя: "Почему они всегда вытаскивают меня из реки?" Я догадался, что отец никогда не был в реке, это было просто такое выражение, которое он употреблял. Он употреблял его, говорил он, когда человеческую плоть толкают туда, где она лопается, как гнилая резинка. У отца было еще одно любимое высказывание: "Зачем я тебя ращу?" На это ответа не было. Но то, которое он употреблял чаще всего, по любому случаю -- важному или неважному -- звучало так: "О, Боже, когда все это кончится?" Никто, конечно, этого не знал. Теперь, когда я уговорил отца принять мой табель успеваемости без насилия, моей следующей проблемой стало раздобыть костюм для выпускного вечера. Я, конечно, не мог читать два своих стихотворения, стоя перед всеми в старых вельветовых штанах и свитере. Я придумал, что можно быстро заработать на него с помощью моего пера. Я послал пятьдесят стихотворений в "Снаряд" Капитана Билли. Это были те самые, которые вернула "Сатурдей Ивнинг Пост", не говоря уже об "Угольщике", "Домашнем журнале для женщин", "Деревенском джентельмене" и одной или двух дюжин других. Письмо вернулось. Внутри что-то было. Мои стихи! Письмо сообщало, что пока я еще не попадаю в самое яблочко. Отец сказал, что я еще даже не зарядил ружья. Письмо было любезное, но в обескураживающем смысле. Оно говорило, что мне нужно побольше "выдержаться". И это было все. Моя сестра Элла сказала, что на самом деле в письме спрашивается: "Не молокосос ли ты?" Мое отчаяние привело к весьма ужасному и тягостному бытию.