Пришла юность, пора сладостного душевного щемления, необъяснимой грусти и мечты о несбыточном. Летний сад обрел в эту весеннюю пору Аннушкиной жизни новое значение. В этом саду она стала тайно встречаться с красавцем-галантом графом Морицом Линаром: украдкой целовалась с ним под липами, бродила под руку по сладко похрустывающим, усыпанным гравием аллеям, охваченная душевным волнением… А однажды, в одном из уединенных парковых павильонов, случилось то запретное и желанное, в чем Аннушка никогда бы не призналась тетке, даже если бы ее, принцессу, вздернули на дыбу. Тетка, впрочем, узнала на удивление скоро. Или донес кто-то из дотошных бироновских соглядатаев, или, скорее императрица догадалась по пунцовым щекам племянницы и томной стыдливости взоров – Анна Иоанновна сама любилась много и жадно, и в пору юности, и не остыв плотью к своей осени. Как она тогда не прибила Аннушку и не отправила ее в северный монастырь – лить слезы до конца своих дней, один Бог знает…Быть может, именно потому, что «баба бабу всегда поймет»!
Аннушкину гувернантку, мадам Адеркас, носившую воспитаннице страстные послания от Линара, в считанные часы выставили за пределы Российской империи без выходного пособия. Вслед за ней был без особых церемоний выдворен и коварный соблазнитель Мориц Линар. Проклиная «варварские нравы и неполитичные обычаи» северной империи, красавец-посланник трясся в скрипучем дормезе19 по разбитым дорогам, со скуки поплевывал косточками фиников в сопровождавших его до границы русских драгун, а заодно пересчитывал «маленькие приятности», увезенные из Петербурга – червонцы, драгоценности, русских соболей и прочие дары любви. «Я еще вернусь, грубые и неблагодарные дикари, – бормотал он в изящно подкрученные по последней моде усики. – Вы меня еще попомните! Особенно ваши жены и дочери, ха-ха!»
А бедная Аннушка горько плакала много долгих дней, безутешно и светло, как может плакать только влюбленная девушка. Принцессу заперли, да так крепко, что прогулки в Летнем саду надолго стали для нее запретными. Разве что если спуститься в сад по веревке, связанной из дворцовых простыней, как предлагал вечный пересмешник Петруша Бирон-младший. Пользуясь магической силой своего фамильного имени, он несколько раз пробирался в «мрачное узилище заточенной принцессы» и честно пытался развлекать ее своими забавными фортелями! Но на побег в сад Аннушка не решилась, и в первую очередь потому, что ее юный пособник тоже облизывался, поглядывая в сторону уединенного павильона. В итоге «бесчестный сын бесчестного отца» был выпровожен Аннушкой и, наверное, даже более грубо, чем следовало, от чего бедняжка еще больше расстроилась и заплакала еще горше.
Сидела в своих покоях одна, думала горькие думы, плакала и вспоминала о Морице – его сладких речах, нежных поцелуях и о том, что случилось однажды между ними, украло ее девичью честь и навсегда опозорило ее перед теткой-императрицей.
Мориц, впрочем, был осторожен как подлинно многоопытный мужчина, и дитя Аннушка не понесла. «Слава Богу!», – сказала тетка, перекрестилась и погрозила кулаком. «Как жаль…», – подумала Аннушка. Ребенок от Морица, рожденный тайно, напоминал бы Анне Леопольдовне о ее недолгом и сладком счастье. Но рожать детей тетка велела ей от другого – от щуплого и вялого (ни рыба, ни мясо!) Брауншвейгского герцога, с которым Анну Леопольдовну вскоре обвенчали, отведя во дворцовую церковь под крепким конвоем фрейлин в один несчастный для нее самой и безмерно счастливый для тетки день. Одетая в тяжелое от украшений о отчаяния белое платье с безразмерной фатой, на конце которой путался комнатный слуга – шоколадный арапчонок, Аннушка стояла среди торжественного пения, позлащенных окладов и трепещущего пламени свечей, и живо представляла себя у подножия эшафота. Тощий и угловатый молодой человек по правую руку от нее, которого не делал внушительнее даже богато украшенный позументом генеральский мундир, тоже испытывал предельное чувство неловкости. На протяжение всей церемонии Антон-Ульрих с робостью искал глазами не встречный взгляд красавицы-невесты, а одобрительный кивок тяжелого тройного подбородка императрицы.
Возвращаясь в свои покои и едва скрывая физическую неприязнь от прикосновения к неживой жесткой руке нелепого «младожена», пытавшегося изображать галантность, Аннушка явственно расслышала, как Императрица, провожая их взглядом, обстоятельно рассказывала сиятельному Бирону:
– Дрищавый сей герцогишка Брауншвейгский нравится мне так же мало, как и племяннице моей, даром что та дура, а я умна! Но высокие особы, mein Herz20, не всегда соединяются по наклонности. Но пусть Антошка не заносится, что ко двору его пустила, в августейшее семейство приняла. В правлении империей руки его не будет и быть не должно, ни при мне, ни после. Он только для того и надобен, чтобы брюхо Аньке надуть, детей ей заделать, а уж они будут мне наследниками.
– Анхен, душка, не тревожь себя державными заботами, у тебя портится цвет лица! – развязано отвечал Бирон, небрежно приобняв всероссийскую самодержицу за широкую талию и нимало не заботясь присутствием особ двора. – Поверь, Брауншвейгский робок и безвреден, как ягненок. Ты ему хоть соломы в конюшне постели, но не гони от двора, а то цесарцы21 обидятся. С Веной нам ссориться не резон!
Антон Ульрих тоже услышал эти слова и только расстроенно всхлипнул длинным носом, чем окончательно убедил Аннушку в жалком состоянии своей мужественности. Перед дверями своих покоев она просто деловито отодвинула мужа в сторону, как докучный предмет мебели, и с треском захлопнула створки перед его покрасневшим от огорчения сопливым носом. А потом упала на кровать и бурно разрыдалась.
***
Как бы Аннушка вынесла все это – и пытку венчанием, и последовавший тем вечером унылый праздник, и приторные поздравления придворных, если бы ни верная Юленька Менгден! Ночью, перед самым приходом мужа, разогретого вином и даже обретшего во хмелю некую долю храбрости, Юлиана помогла Аннушке выбраться и дворца и сбежать в Летний сад.
Утешая подругу, Юлиана целовала ей руки, плечи и даже губы, но Анна почти не обращала на это внимания: она считала, что такие поцелуи приняты между сестрами. Однако их уединению скоро был положен предел. Вездесущие дворцовые слуги быстро обнаружили их, после чего не замедлили явиться фрейлины с настоянием Юлиане немедля проследовать к императрице, а Анну с притворным почтением и отвратительными изъявлениями притворной зависти проводили к нелюбимому мужу. Для Аннушки это ночь была тягостна и неприятна, однако к утру она поняла, что обошлась малой кровью. Принц Антон-Ульрих был скучен, неприятен, но по крайней мере хорошо понимал, что значит отказ, и сразу отступался – из трусости ли, как показалось тогда раздраженной и несчастной Аннушке, или из иных, более благородных побуждений. После того, как его робкие попытки завести с молодой супругой беседу и даже неумело прижаться жесткими губами к ее ручке встретили холодное, но непреклонное сопротивление Аннушки, он забился в дальний угол и просидел там до утра на колченогом пуфе, согбенный и тщедушный, как больная птица. Кажется, он так и не заснул всю ночь, и утром, когда Аннушка наконец забылась тревожным сном, тихонько вышел, не говоря ни слова.
С Юленькой Менгден они встретились наутро – зализывать раны. У верной подруги щеки были покрыты багрово-лиловыми кровоподтеками, губы разбиты – видно, постаралась тяжелая длань государыни. Часовые гренадеры-преображенцы, луженым усатым рожам которых тоже частенько доставалось от начальства, сегодня смотрели на нее со своих постов с пониманием. Новобрачной было тяжело и тошно, а главное – безысходно. Она давно уже жила, как в тюрьме, но раньше принцесса была одна в своей камере, а теперь ей предложили разделить место заключения с совершенно чужим и ненужным человеком. Так что стало совсем невмоготу – душно и горько.
Анна и Юлиана сидели, обнявшись, на скамеечке под липами.
– Что мне делать, милая? – жаловалась Аннушка. – Видеть я этого Антона-Ульриха не могу!