– Мадмуазель, – нарушая установившееся молчание, произнес Андре, – позвольте бедному президенту задать вам один нескромный вопрос.
Девушка улыбнулась:
– Когда президент начинает так разговор – жди беды.
– И все же. Кого вы рисуете?
– Вас, господин президент, – ответила девушка, вставая. – Хотите взглянуть?
– Ужасно. То есть – очень.
Девушка поднесла к глазам Андре блокнот. Там был изображен президент Франции в костюме, который был ему велик на три размера. Огромная голова президента болталась на крошечном тщедушном теле, он улыбался и говорил: «Авария! Нам нужна авария!» Андре задумчиво пробормотал:
– Я так сразу и подумал…
– Что подумали? – поинтересовалась девушка.
– Что вы не только красивая, но и талантливая… – Андре удовлетворенно кивнул. – Позвольте узнать ваше имя.
– Николь!
Девушка убрала блокнот в сумку. Края ее пиджака дрожали на ветру, от нее пахло свежестью, свежей листвой.
– Николя, – Андре поклонился, – президент. По выходным и праздникам скрываюсь за личиной мима. – Андре помолчал. – А это вы для себя рисуете?
– Для работы.
– Ах вот оно что, – протянул Андре. – Значит, художница? Картины пишете? Социальные?
– Карикатуры, – девушка улыбнулась. – В Nicolas periodiques. Слышали?
– Слышал… Вы знаете, в школе мне говорили, что я неплохо рисую.
– Карикатуры? – осведомилась Николь.
– Картины. Особенно удачной признавали работу «Падающий пожарный». Она у меня в ванной комнате висит, до сих пор. Вроде зеркала… А вам, случайно, художники лишние не нужны?
Николь расхохоталась.
– А вы приходите завтра с утра в редакцию. Посмотрим на вас… господин президент.
Холодный ветер обдувал нотр-дамский шпиль, протыкая небо яркими угловатыми звездами. Андре и Николь разошлись по домам. Они еще и сами ни о чем не догадались, ловили только себя на невольной улыбке – с чего бы ей здесь взяться? – и на странном, взволнованном настроении, когда ничего невозможно сделать: ни порисовать, ни пасту приготовить. Кроме них двоих только Собор Парижской Богоматери слышал это чувство. И тоже улыбался, пропуская лунный свет за витражи.
Первый месяц работы карикатуристом прошел для Андре ужасно. Маркер валился у него из рук, бумага соскальзывала со стола, а каждая свежая идея на поверку оказывалась вовсе не такой уж свежей. К тому же выяснилось, что навыка рисования – единственного навыка, за исключением готовки, которым Андре раньше гордился, – не только не хватало для газетных разворотов, но даже для маленьких портретов-шаржей.
В коллективе отношения у него не задались – рыжий маэстро Nicolas periodiques Филипп терпел его только из-за Николь, в которую, как оказалось, был давно влюблен; главный редактор Пербе, осматривая очередной его рисунок, сурово супил брови, и лишь высокий худощавый карикатурист Жорж Пьер жалел Андре. Впрочем, его в редакции тоже не очень-то любили. Не будь там Николь, Андре наверняка ушел бы из газеты, но там была Николь – Николь!
Когда прорехи в художественном образовании Андре стали совсем невыносимы, Николь снова повела его к Собору. Они сели на площади, ровно в том месте, где пару месяцев назад французский президент отчитывал Собор, и достали блокноты. Николь обернулась к Андре.
– Рисуй, – приказала она.
– Есть, капитан. – Андре достал карандаш. – Вопрос дозволяете?
– Дозволяю.
– Что рисовать?
Николь махнула рукой в сторону Собора. На ее очках блеснуло солнце.
– Нотр-Дам, – произнесла она на выдохе.
– Де-Пари?
– Де-Пари.
И Андре начал рисовать. Спустя полчаса Николь заглянула в его блокнот и перекрестилась.
– Андре, – спросила она испуганно, – это что?
– Это Собор, – невозмутимо ответил Андре.
– Нет, Андре. Собор – вот, – Николь кивнула в сторону Нотр-Дама, – а это черт-те что. Ты рисуешь карикатуру. Увеличивай, делай смешным, глупым. Хватит стирать, – Николь вырвала из рук Андре ластик и убрала к себе в сумку, – рисуй плохо!
Спустя неделю свежий номер Nicolas periodiques глядел на изумленные лица прохожих из всех витрин, киосков и продуктовых магазинов. На его обложке Нотр-Дам, выпуклый и глупый, с двумя башнями, наклонившимися друг к другу в виде сердца, смотрел розой на Францию и перевирал «Марсельезу»: «Allons enfants terrible». Под самим Собором Золя вместе с Флобером держали за шкирку президента Франции и надували щеки.
– Слушай, может, тебе воды?
Жорж Пьер сел около Андре и положил ему руку на плечо. В редакции становилось душно, Адель то и дело поглядывала на улицу, на часы – и снова за окно. Андре убрал монетку в карман, мотнул головой, скользнув взглядом по рыжей макушке Филиппа, разбросанным карикатурам, кудрявой голове Нины, и наконец сосредоточился на двух дужках, расходящихся к ушам главного редактора Nicolas periodiques.
– Нет, ничего, – тихо ответил он. – Давление, наверное… Я отойду на минуту?
– Да, конечно. Точно ничего не нужно?
– Нет, нет…
Андре вышел из комнаты.
Филипп все еще скрипел маркером по бумаге. Сигарета в его зубах окончательно превратилась в черный тонкий окурок, с которого даже отказывался падать пепел. Некоторое время все молча на него смотрели. Наконец Жорж Пьер не выдержал:
– Филипп, обложку все равно надо.
– Надо, – окурок перекатился во рту Филиппа.
– С Собором?
– С ним.
Жорж Пьер беспомощно взглянул на Нину. Колумнистка сложила руки на груди и поежилась.
– Слушай, – она почесала затылок, – а может… без?
– Почему это?
– Ну как. Жалко?.. – скорее спросила, чем ответила Нина.
Миниатюрные часы на руке Адель медленно готовились показать одиннадцать, и чем стрелки были ближе к этой цифре, тем больше Адель, расстраиваясь, бросала умоляющие взгляды за окно.
– Кого жалко? – Филипп рассмеялся. – Здание?
– Людей. Почему сразу… здание. На Андре посмотри.
– Андре тут при чем? Извини, Нина, мне надо работу доделать. Жорж, можешь по-быстрому горящий Собор нарисовать? Идея есть.
Жорж Пьер стал рисовать горящий Нотр-Дам. Ночь заползала в Париж, становились слышны птицы. Адель обреченно вздохнула и еще раз поглядела на часы.
Андре сидел в туалете редакции Nicolas periodiques и пытался вспомнить черты лица своей жены. Вспоминались брови, уши, нос… Но все ее манеры, каждая деталь, лишь на секунду вспыхнув в голове Андре, тотчас же снова исчезали. И как он ни старался, вспомнить заново Николь не удавалось. Он стукнул по кабинке. Андре пытался остановить мысль на жене, но вместо ее близкого, дорогого имени вдруг появлялись чужие имена, вместо ее темных волос возникала кудрявая макушка Нины, вместо очаровательной улыбки – сухая линия губ Пьера. Он попытался вспомнить ее глаза, ее чудесные зеленые глаза, которые она то ли из скромности, то ли из кокетства прятала все время за солнцезащитными очками. В этих глазах ему всегда виделся пожар, какая-то горящая стена, за которую можно было попасть только тому, кто вместе с нею был в огне. Андре снова вспомнил про Нотр-Дам – горевший Нотр-Дам, где горел он, где когда-то горела его жена; Нотр-Дам, вместе с которым горел весь Париж.
Она ушла раньше него. Стрелять начали в одиннадцать, а в девять она уже ушла. Он в девять еще спал. Она тихо встала с постели, надела обручальное кольцо (перед сном она всегда снимала его и клала на небольшую подставку около кровати, рядом с лампой, книгой и карандашом), схватила тост и, одевшись и взглянув на него в последний раз, ушла. После Андре пытался повторить то же самое множество раз – выключал свет, снова включал, тихо вставал с постели, хватал тост (обручальное кольцо он не снимал), но никогда не мог дойти до двери. У двери он всегда поворачивал назад. Она в тот день назад не повернула. В одиннадцать началась стрельба, а в десять он уже вышел из дома. До редакции можно было добраться на метро, автобусе, такси. Андре пошел пешком. Было холодно, зима уже перевалила за январь, а на нем только и было, что легкое пальто. Он вдыхал холодный воздух и останавливался возле каждого киоска. Последняя его карикатура казалась ему особенно удачной. В одиннадцать уже стреляли, а в половине одиннадцатого он проходил мимо Нотр-Дама. И что-то дрогнуло в Андре Симоне в десять сорок. В десять сорок он решил зайти в Собор.