– Неча гневаться, – пропыхтел Федор в черную с проседью бороду, – человек вперед всего.
Квелое солнце не смогло проклюнуться сквозь тучи и лишь немного подрумянило небо на востоке, когда в лесу, тянущемся на многие версты, рявкнул первый выстрел. За ним второй, третий. Эхо укатилось вдаль и там испуганно умолкло.
– Живой зато будешь. – Федор бросил глухариную голень в подсоленную воду и вытер окровавленные пальцы.
Мишка, баюкая культю, покачал головой. Кудри давно просили ножа и елового щелока, но стрелец противился. Боялся смыть крохи здоровья.
– Так сказано ж было…
– Как сказано, так и забыто! – Федор лихо перерубил хрящ и отправил в котелок птичье крыло. – Глянь-ся в лохань – морда белее снега! Сколько раз Пауревич дурное мясо с культи твоей срезал? Сколько рану прижигали? То-то и оно. Без доброй еды все загнемся, и ты, Мишук, быстрее других. Лес нам тоже рубить не велели, а посмотри на печь! Как полыхает! Не валежник трухлявый!
С ним спорили, но без охотки. Да и самый горластый, Павлушка, лежал, уткнувшись мордой в стену, и постанывал от жара.
В конце лета сотник отсеял от основных сил десяток стрельцов: кого в последней стычке с вогулами ранили, кто лихоманкой мучился. К зиме их осталось пятеро. Один Федор был здоров, да костоправ Пауревич – белохорват, который по-русски разговаривал с трудом.
Был еще пес мертвого пушкаря, который, видимо не дождавшись миски с потрохами, ушел вслед за Федором на добычу в лес, да так и не воротился.
Похлебка получилась жирной, пахучей: с местными травами, что выменяли у отшельника, ни чеснок, ни лук не нужен.
Федор поставил котелок на грубо сколоченный стол. Служивые косились на парующее варево, облизывали покусанные от боли и потрескавшиеся от жара губы.
– Пауревич!
Костоправ расставил долбленые миски, потянулся за черпаком.
– Вот что. – Федор упер кулаки в столешницу. – Отшельник нам не командир и не батька родной. Пусть полынь жрет и волчьим молоком запивает, а мы не станем.
Он первый ухватил миску и припал к краю. Похлебка обожгла горло и губы, но Федор стерпел. Выудил кусок темного мяса и показал подранкам.
– Вот где жизнь.
Остальные сдались.
На другое утро Федор снова взял пищаль, надел берендейку через плечо и отправился в лес.
Остановившись перед кедром, заломил шапку на затылок и оглядел дерево. Сказочно широкий ствол украшали фигурки животных, цветные лоскутики и плетеная лоза. На ветвях неподвижно сидели жирные ленивые глухари.
Федор, до того как подсесть на стрелецкий харч, бил зайцев и уток. Но здесь, далеко за Камнем и еще дальше от дома, раз за разом возвращался с пустыми руками. Ни лес, ни река не хотели кормить чужаков.
Он перегнал с зуба на зуб хвойную иголку.
Перед ним возникло бледное лицо отшельника. Косые глаза, жидкая бороденка. Дикий мужик, менявший на заставе на Лозьве ягоды и лечебные травы на перевар соль, отвел стрельцов к избе, которую давным-давно сложили то ли строгановские торгаши, то ли старообрядцы, потянувшиеся следом за казаками и государевыми стрельцами на дикие земли. Получил за это пару бутылей перевара и малую пищаль, но взял слово с урядника, что никто не притронется ни к старому кедру, ни к глухарям на ветвях, ни к любому другому зверю в лесу. И лес рубить для обогрева не станет – только валежник собирать. Взамен вогулич пообещал научить, как добраться до правого притока Лозьвы, на берегу которого надлежало заложить острог.
Яро говорил, аж щеки раскраснелись.
– Это почему еще зверье бить нельзя? – изумился тогда сотник. – Запасов с гулькин хер осталось.
– В тебе – мало. – Вогулич приложил растопыренную пятерню к его груди, потом к своей. – Во мне – мало. В нас всех мало, мы – чужие лесу.
Затем указал на кедры, камни, траву, небо.
– А в этом – много. Сила. – Сжал костлявый кулак. – Лес не звал вас. Не гневи, не тронь его. Он хозяин. Дорого с чужаков спросит.
Сотник махнул рукой, дал слово – и был таков.
Боров проклятый! Что ему стрелецкие беды? Наверное, даже в этом краю ложился спать сытым, грел бока у костра и нюхал табак. Такому слово дать – что в лужу плюнуть. По пути, небось, не гнушался стрелять зверя, а им, раненым и хворым, запретил.
Глухари сидели тихо, почти не шевелясь. На пороге леса, где хватало новых поселений и казацких укреплений, птицы так и шныряли в траве, выискивая ягоды и орехи. А эти словно приросли к ветвям.
Федор поднял пищаль, выцеливая глухаря пожирнее.
Он без труда отыскал жилище отшельника. Дорогу указывали плетеные знаки, развешанные на кедровнике. Да и не впервой старому стрельцу было сюда идти: меняли осенью перевар, дробь и порох на орехи, ягодные отвары, припарки, сушеные грибы.
Но в этот раз вогулич не вышел навстречу.
Ветер намел в пустой берестяной чум палой листвы и сора. Поделки из костей и щепы одиноко постукивали на растянутой вокруг поляны лозе. Очаг засыпали землей и бросили сверху костяную фигурку страшилища с телом человека и головой оленя.
Федор слыхивал, что отшельники ходят с места на место, а зимой и вовсе перебираются поближе к срубам сородичей, так что не удивился, не найдя вогула.
– Тебе же хуже. – Он крагой похлопал по висевшему на бечевке глухарю. – Я-то угостить хотел.
Стрельцы крепли, даже Павлушку жар отпустил. Парень похудел вполовину себя прежнего, но теперь сам мог выйти в нужник.
– Так, глядишь, и подвод дождемся! – весело проговорил он, выбирая куски мяса из похлебки. – Сухарей бы…
– Угу, и пряников, – хмыкнул однорукий Мишка.
– И бабу, – добавил Григорий.
– На подводах все будет, – уверенно заявил Федор. Он чувствовал небывалый прилив сил, словно помолодел на десяток лет.
– И бабы тоже? – Гришка усмехнулся.
– Тебе и кобыла сгодится.
Зима уже не казалась страшной. Трав, припарок и ягодных сборов Федор принес полный корневатик. Пауревич разберется, что из взятого на стойбище пригодится в хозяйстве. Мясо есть, дров полно, река неподалеку, а пухляк ляжет – вовсе ходить никуда не нужно: зачерпнул котелком – и на огонь.
Памятуя о холодах, Федор снова пошел на добычу. И если раньше обходился двумя-тремя тушками, то в этот раз ухватил четверых глухарей. Гришка вызвался сообразить коптильню, чтобы наготовить мяса впрок.
– Мужики! – Федор ввалился в сени, отряхнулся от ледяной мороси. – К ночи все пухом завалит! Сани готовьте.
Ему не ответили.
Хмыкнув, стрелец вошел в избу, да так и обмер.
Четверо соратников жались к стене, как испуганные мыши. Кто лучину держал, кто каганец. Золотой свет очерчивал скрюченную фигуру на колоде возле стола.
– Кого нелегкая притащила?
Павлушка перекрестился, ответил:
– Тихон воротился.
– Воротился, – прошептал Миша. – Утром просыпаюсь – а он на пороге стоит. Спрашивает, войду? Я и брякнул спросонья, заходи. Тихон сел за стол, а потом говорит: «Запах похлебки учуял, есть хочу».
Федору показалось, что его гладит по спине холодная лапа. Понял – это страх. Не такой, когда с пищалью выцеливаешь врага и ждешь встречной пули, не такой, когда в сшибке колешь бердышом по макушке. А иной породы: когда ни душа, ни сердце, ни голова не хотят верить тому, что видят глаза и слышат уши.
– Как же это так, братцы? Как же оно так-то? – слова, будто репей, застряли в глотке старого стрельца.
Тихона-пушкаря закопали на прошлой неделе. Брюхом маялся еще с последней стычки: то ли едкого дыма надышался, то ли перетрясся сильно, когда вогуличи на них из леса поперли. Что ни съест – тут же ртом или задом обратно выходит. Потом и вовсе кровью потек. Так и помер.
А сейчас он, какой-то черный, мерзлый, набухший от влаги, сидел за столом. Гнилое нутро раздулось, смердело даже не мертвечиной, а будто палой листвы в кишки натолкали.
Федор опомнился, когда перекрестился уже в десятый раз. И то лишь потому, что Павлушка потянул за грязную полу плаща.