И весь этот бесстыдно-пропагандистский бред страна твердила («изучала») тогда – в школах и вузах, в сети «политпросвещения» на предприятиях и в учреждениях, заводах и колхозах, чуть ли не в детских садах…
Так началась эпоха нового разгула реакции и мракобесия. М.Зощенко оказался к этому не готов – и сломался. Ахматова твердо вынесла все, опасаясь лишь за жизнь своих близких. «Я могу выдержать все. Хорошо ли это?» – то ли гордилась, то ли жаловалась она в старости. Она не признавала самоубийства как глубоко верующий человек. А на самоубийство в эти десятилетия, казалось, толкало всё: олиночество, изоляция, время – тогда работавшее против нее. Одиночество в данном случае – это не отсутствие друзей, а жизнь в обществе, которое не желает слышать тебя и твердо идет по пути братоубийства.
Ничего хорошего, в самом деле, и власти предержащие ей не сулили. Драматично сложилась судьба двух книг Ахматовой – «Стихотворения» и «Нечет. 1936-1946», вышедших как раз накануне (в июле) публикации погромного августовского постановления. Первый сборник изъят из продажи и библиотек, а второй – вообще не увидел света. Тиражи этих книг успели почти полностью уничтожить: остались буквально считанные экземпляры. (21)
Ахматову исключают из Союза писателей. За ней устанавливается «негласное наблюдение»: прикрепляются «топтуны», в квартире оборудуется «прослушка»…
Она продолжает жить и творить, хотя к стихам обращается лишь эпизодически, а после ареста сына и обыска на квартире, повлекших за собой уничтожение личного архива, что-то в ней все-таки сломалось. Но ведь именно о силе духа Ахматовой пишет ей, находясь на грани жизни и смерти в одной из больниц Самарканда (апрель 1942 года), бывший муж Н.Пунин, отношения с коим у нее всегда были отнюдь не простыми:
«…Когда я умирал…, – как бы исповедуется Н.Панин, – мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна, как Ваша; от первых детских стихов…, до пророческого бормотания и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей… – а той органичностью, т.е. неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит. /…/ В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки. /…/ Вы казались мне тогда – и сейчас тоже – высшим выражением Бессмертного, какое я только встречал в жизни». (22)
Стоицизм вновь «пригодился» Ахматовой, когда 6 ноября 1949 года вновь арестовали ее сына. Шли массовые «зачистки» так называемых «повторников» – тех, кто ранее уже был репрессирован по «контрреволюционным» статьям. Но Л.Гумилев, получивший новый 10-летний лагерный срок, стал еще и своеобразным заложником для властей в их отношениях с Ахматовой. Стихи в такой удушающее атмосфере – после второго ареста сына, который она еле пережила – жить уже не могли. Такая степень ужаса убивала любую жизнедеятельность. После этого ареста она какое-то время лежала в беспамятстве.
Незадолго перед этим был арестован и Н.Пунин, сгинувший затем (в 1953 году) в ГУЛАГе… И все же, репрессии против близких ей людей Ахматова переносила с мужественным достоинством. И можно только догадываться, что стоило этой уже пожилой и очень больной женщине противостоять всей брошенной против нее мощи безбожно жестокого государства…
Она не переставала хлопотать о сыне и (несомненно, дабы «подкрепить» эти хлопоты) сочинила в 1950 году 14 лжестихотворений во славу Сталина, а также несколько холодно-вялых рифмованных текстов о «советской молодежи». Все это – лишь слабые версификации: любой графоман средней руки сотворил бы на заданную тему нечто более «художественное». Ахматова вообще никогда (ни до, ни после) и ничего не делала «на идеологический заказ», а этот единственный свой «сервильный» цикл («Слава Миру») исключала позднее из всех своих сборников. Не приняли ее «поэтическую жертву» и в Кремле: сын остался в лагере и был выпущен оттуда только в 1956 году – в общем потоке послесталинского «реабилитанса», за что он нередко (и совершенно необоснованно) впоследствии упрекал мать, «плохо», по его мнению, хлопотавшую о нем… Ахматова сама в 1961 году расставила все акценты:
…Не за то, что чистой я осталась,
Словно перед Господом свеча,
Вместе с вами я в ногах валялась
У кровавой куклы палача.
Нет! И не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл –
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью был.
Мощный толчок жизни и творчеству Ахматовой принесла состоявшаяся впервые в ноябре 1945 года встреча с И.Берлиным – английским философом российского происхождения, а тогда – британским дипломатом, направленным в СССР с целью оценить там общественное мнение и намерения властей относительно мирного сосуществования с Западом.
В Москве И.Берлин встретился с Б.Пастернаком, а в Ленинграде – с Ахматовой, что вызвало гнев Сталина и (как считала сама Ахматова) спровоцировало партийное постановление 1946-го года о журналах «Звезда» и «Ленинград», последующую травлю ее и М.Зощенко, а, в сущности, – ужесточение идеологического диктата и контроля над всей интеллигенцией и начало «холодной войны».
В ахматовской «Поэме без героя» И.Берлин стал прототипом «Гостя из будущего». Он также надолго запомнил напряженный многочасовой разговор с Ахматовой и в своих мемуарах повествует о том, как пережил при общении с ней отчетливое ощущение трех временных потоков, протекавших самостоятельно, но во взаимодействии.
«Думаю, – пишет И.Берлин, – что я был первым человеком из внешнего мира, который говорил с ней на ее языке».
Мощный накал ахматовской исповеди потряс английского философа. Ее интеллект, критическая мощь и иронический юмор, – вспоминает он далее, – казалось, существовали бок о бок с драматическим, временами провидческим и пророческим чувством реальности. Она говорила о своем одиночестве и изоляции – личной и культурной. Ленинград стал для поэта огромным кладбищем ее друзей…
Преданные друзья у нее оставались: М.Лозинский, В.Жирмунский, О.Берггольц, Э.Герштейн, Л.Чуковская, Н.Харджиев, семья Ардовых, – но «подпитка жизни» шла все-таки не от них, а от литературы и образов прошлого.
Ее собственная речь в конце жизни, какой бы ни блистала она живостью, всегда производила впечатление составленной из тщательно и долго отбиравшихся слов. Она умела зафиксировать интонацию «с точностью нотной записи мелодии». Это борьба за свою концепцию собственной биографии.
Она не любила Чехова. Он, по ее мнению, «противопоказан поэзии». Герои у него «скучные, пошлые и слабые духом». Очевидцы удивлялись тому, что Ахматова, читая поэтов, как бы вычеркивала разделяющее их время и пространство. Она вступала с автором в личные отношения.
В эпоху общения с Пушкиным она с зоркостью следователя или ревнивой женщины шаг за шагом выведывала как поступали, думали и говорили люди вокруг Пушкина. Такой личного пристрастного интереса у нее не было ни к кому из живых авторов.
Ее пушкиноведческие статьи лишь слабый отголосок ее мыслей и суждений на эту тему. Из них вытравлен живой голос и резкость суждений. Самое интересное пропало! Она подгоняла эти свои тексты под каноны советского литературоведения. Хотела быть «не хуже людей». Боялась в прозе выглядеть ярко и необычно.
Единственный ее творческий собеседник в России – Б.Пастернак. Оба они после смерти О.Мандельштама (более близкого Ахматовой) и М.Цветаевой (более близкой Б.Пастернаку) ощущали себя в одиночестве. Но мысль, что и тот и другая живы и работают, была «источником великого утешения» для обоих поэтов. При этом с Б.Пастернаком Ахматовой все же «было легче говорить о музыке, чем о поэзии». (23)
Полное отсутствие средств к существованию вынуждало ее «подряжаться» в различные издательства в качестве переводчика. Занималась она переводами стихов неохотно, без души, иногда – «в компании», «на паях» с кем-либо. Переводила, как правило, «небольших» или «средних» поэтов. Считала, что переводы «убивают собственное поэтическое творчество». Тем не менее, спектр ее переводческой деятельности довольно обширен: от древневосточной поэзии – до европейской (классической и современной) лирики (польской, чешской, болгарской, сербской, румынской, норвежской, французской, итальянской…). (24)