– Не наш. Это вьетнамец. Они сюда забрасывают диверсантов из Сайгона.
– Как ты определил?
– По лицу. Разве он похож на нас?
Степанов взглянул на пленника: тот был похож на Ситонга как две капли воды. Хотя, вспомнил он, в Ханое ему говорили, что все европейцы кажутся в Азии похожими друг на друга. «У нас лица разные, а вы все одинаковые, как братья». Степанов тогда удивился: «Но ведь у нас есть блондины, рыжие, брюнеты». Ему ответили: «А мы не смотрим на волосы. Мы смотрим только на форму глаз и на цвет кожи».
– Вставай, – сказал Ситонг пленному и тронул его мыском своих драных кедов. – Ну!
Пленник лежал не двигаясь, но глаза открыл.
– Что ты с ним говоришь? – удивился шофер. – Пусти ему пулю в лоб.
– Вставай, – повторил Ситонг.
Человек по-прежнему не двигался.
– Не понимает по-нашему, – сказал Ситонг. – Попробуй с ним по-американски.
– Нечего с ним по-американски, – снова повторил шофер из темноты, – ему надо пустить пулю в лоб.
– Он пленный, – сказал Ситонг.
– Он диверсант и стрелял нам в спину.
– Он стрелял нам в грудь.
– Какая разница?
– Разницы никакой, – согласился Ситонг, – только он пленный.
– Вы говорите по-английски? – спросил Степанов.
Пленный сразу поднялся, и лицо его дрогнуло и стало растерянным.
– Кто вы? – спросил он.
– Патет-Лао, – ответил Степанов. – А вы?
– Пусть говорит правду, – сказал Ситонг. – Скажи ему, что у нас мало времени и трудно с местом в машине. Переводи, переводи! Переводи, – повторил он. – Они бомбят наши госпитали. Они заставляют нас говорить так.
– Откуда вы? – спросил Степанов. – Ваше имя?
– Я из Гуэ. Меня зовут Нгуэн Ван Хьют. Меня забросили американцы.
Степанов перевел.
– Спроси его – будет он говорить все моему командиру?
– Да, – ответил пленный. – Конечно.
– Спроси его: зачем он прилетел к нам?
Пленный долго молчал. Это был не молодой уже человек, очень худой, слишком для вьетнамца высокий. Хотя, может быть, он показался таким Степанову из-за худобы.
– У меня же семья, – очень тихо ответил человек, и губы его затряслись.
23.45
– Я не хочу в бар, – сказал Эд. – Я никуда не хочу, Сара.
– А я очень хочу, – сказала она и прижалась лицом к его плечу, и стало ему от ее прикосновения пусто и горько.
– Не надо, – попросил он.
– Нет, надо.
– Зачем ты прилетела сюда?
Сара отодвинулась, поправила прическу и ответила:
– У тебя есть сын, Эд. У тебя есть семья.
– Я предал самого себя из-за семьи, из-за сына, из-за тебя, – ответил он. – Ты получаешь деньги, Уолту пока еще не бьют морду из-за того, что его папа бомбит Азию, – чего тебе еще надо? Из-за вас я потерял самого себя – чего вам всем от меня надо?
– Теряют, когда есть что терять.
– Ну вот, видишь… О чем же нам говорить? О чем, Сара?
– Ты ведь сам хочешь, чтобы все наладилось.
– Ненавижу, когда за меня говорят. Если бы я хотел, чтобы наладилось, я бы сказал тебе об этом. Кто из нас двух лучше знает меня: я или ты?
– Я.
– В каждом человеке живет много людей. Ты знаешь меня одного, мой радист – другого, мальчик – третьего, лаосцы – четвертого, а я – знаю себя пятого. И все мы разные. Ты всегда хотела, чтобы я был одним. Тебе надо было выйти замуж за клерка из рекламного бюро: они отличаются спокойной одинаковостью, а человек, который пишет или снимает, – обязательно должен быть психом. Ты этого никогда не могла принять, я шокировал тебя тем, что я был таким, каким был, а не был таким, как все.
– Ты изменял мне, Эд. Ты предавал меня с потаскухами, а я всегда была тебе верна.
– Сосуществование – это отнюдь не любовь, Сара, но любовь – это обязательно сосуществование! Любовь предполагает уважение к индивидуальности. Иначе – получается ярмо собственности. Ты считала меня своей собственностью, а человек принадлежит только самому себе.
– Я всегда была верна тебе, Эд. И меня никогда не тяготила эта верность.
– Что ты кичишься этим?! Что – верность?! Медаль за храбрость? Счет в Лозанне?! Когда верность делается тиранией, так лучше пусть будет взаимоуважительная неверность.
– Тебе всегда хотелось, чтобы я изменила тебе, я знаю. Ты всегда по ночам расспрашивал меня: «Как тебе было бы с другим? Представь, что я другой…»
Стюарту вдруг стало мучительно гнусно: так ему было однажды, когда он пошел в клинику – смотреть аборт. Он писал повесть, и ему надо было описать аборт. Он после этого уехал на два месяца во Флориду и пил, не просыхая, чтобы забыться.
– Ты все помнишь, Сара, – сказал он, – у тебя прекрасная память. А я, когда спрашивал тебя о чем-то ночью, не помнил ничего днем…
– Не ври себе, Эд.
И он понял, что она сейчас сказала правду, и это родило в нем злость.
– Скотина! – сказал он, сморщившись.
– Это ты – скотина, – тихо ответила Сара, – это ты подлая скотина, а не я.
– Так зачем ты приехала сюда?!
– Потому что я тебя люблю…
23.47
Ситонг укрыл трупы двух диверсантов брезентом, связал руки пленному и сказал шоферу:
– Едем.
Шофер сказал:
– Все-таки лучше бы его тут пристрелить. Вдруг впереди еще одна группа? Что тогда нам с ним делать?
Ситонг попросил Степанова:
– Переведи-ка – их выбросили одних или были еще группы?
– Было еще четыре группы, – ответил пленный. – По три человека в каждой.
– Их бросили вместе?
– Вас бросили вместе? – перевел Степанов.
– Нет. Нас бросили последними.
– А те группы тоже должны делать засады на дорогах?
– Да.
– Где?
– Я не знаю.
– Ладно, – сказал Ситонг, – поехали. Мы успеем от него избавиться, если те нападут.
– Враги коварны, ночь темна, и нету серебристой луны, – как всегда, цветисто сказал шофер, включая мотор.
Они проехали километров пять, и Ситонг попросил:
– Останови машину. Я весь измазался кровью.
Шофер остановил машину. Ситонг включил фонарик: весь брезент был черным от крови.
– Как будто оленя везем, а не диверсантов, – усмехнулся он.
Степанов вспомнил якутскую тайгу. Он бродил там вдвоем с охотником Максимом: они промышляли белку. В тот год было хорошее белковье – в тайгу ушли целые деревни, а в домах остались только глубокие старики и школьники. Малышей родители тоже забрали в тайгу, и поэтому поселки были тихие-тихие, будто военные.
Они с Максимом вышли однажды к избушке старика, который раньше был шаманом. К нему перестали ходить люди, потому что приехала девушка-врач. И старик, чтобы не голодать, начал охотиться за волками. Он брал на фактории стрихнин и выслеживал волков – они очень много задирали оленей. Он на это жил: за каждого волка ему давали пятьдесят рублей и двух оленей. Он даже по этому поводу выступил во время предвыборной кампании: рассказал жителям, как он плохо жил раньше и как хорошо ему жить теперь, когда он не эксплуатирует суеверия, а зарабатывает себе пропитание собственным трудом.
Когда Максим и Степанов пришли к нему домой, старик был болен. Он сидел на крыльце и грелся под последним осенним солнцем. Оно уже было не теплым, но все равно старик считал его целебным, потому что раньше он поклонялся солнцу и думал, что оно только и может вылечить либо навлечь болезнь.
Рядом с крыльцом стоял старый олень – такой же старый, как и бывший шаман. Зубы у него были желтые, стертые.
– Лечиться буду, – сказал старик.
– А чего тебе лечиться? – спросил Максим. – Ты нас переживешь.
Старик – довольный – засмеялся, обнажив коричневые зубы.
Он долго грелся на солнце, а потом пошел в дом – за топором. Топор был старый, плохо точенный, но тяжелый. Старик обвязал ноги оленю, которого ему привели утром за убитого волка, и присел на крыльцо – отдышаться. Потом он взял топор и, долго прицеливаясь, ударил оленя обухом по голове. Олень дрогнул, но не упал, и только в его старых, замшелых, серых глазах высверкнуло черно-красное. Старик ударил его еще и еще раз, и олень упал. Старик вытер с лица пот, ушел в дом и принес большой таз. Он приподнял голову оленя и подсунул под его шею таз. Олень плакал. Старик взрезал ему шею, и дымная кровь полилась в таз, и он пил ее из таза, пачкая лицо. Он долго пил дымную кровь оленя – это самое ценное лекарство здесь от всех болезней и от старости тоже. А потом, шатаясь как пьяный, ушел в дом, повалился на лавку и уснул.