Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Постараюсь, маменька.

От меня матушка опять обращалась к лукошку и приподнимала верхний пласт листьев.

– Ничего, сверху еще хороши. Ты, Агашка, смотри: как приедем в Гришково, сейчас же персики перебери!

Я и сам с нетерпением ждал дубровы, потому что оттуда шла повёртка на большую дорогу. Скоро мы выехали из леса, и дорога пошла полями, в гору. Вдали виднелась дуброва, или, попросту, чистая березовая роща, расстилавшаяся на значительное пространство. Вся она была охвачена золотом солнечных лучей и, колеблемая ветром, шевелилась, как живая. Алемпий свистнул, лошади побежали крупною рысью и минут через двадцать домчали нас до дубровы. Рядом с нею, сквозь деревья, виднелась низина, по которой была проложена столбовая дорога.

– Вот когда сущее мученье начнется! – молвил Алемпий, доехав до повёртки и осторожно спуская экипаж по косогору. – Конон! иди вперед, смотри, все ли мостовины-то целы!

Да, это было мученье. Мостовник, только изредка пересекаемый небольшими полосами грунтовой дороги, тянулся более шести верст. Мостовины посередине сгнили и образовали выбоины, в которые с маху ударялись колеса экипажа. Случалось, что пристяжная ступала на один конец плохо утвержденной мостовины и тяжестью своей приподнимала другой конец. По обеим сторонам расстилалось топкое, кочковатое болото, по которому изредка рассеяны были кривые и низкорослые деревца; по местам болото превращалось в ржавые бочаги, покрытые крупной осокой, белыми водяными лилиями и еще каким-то растением с белыми головками, пушистыми, как хлопчатая бумага. Матушка держалась за край дверцы и шептала:

– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! Помяни, Господи… Тише! тише! Куда сломя голову скачешь! Агашка! да держи же персики! ах, чтоб тебя! Помяни, Господи…

Агашка обеими руками держалась то за дверцу, то за лукошко; меня подбрасывало так, что я серьезно опасался быть вышвырнутым из экипажа.

Приехали мы в Гришково, когда уж солнце закатывалось, и остановились у старого Кузьмы, о котором я еще прежде от матушки слыхивал, как об умном и честном старике. Собственно говоря, он не держал постоялого двора, а была у него изба чуть-чуть просторнее обыкновенной крестьянской, да особо от нее, через сенцы, была пристроена стряпущая. Вообще помещение было не особенно приютное, но помещики нашего околотка, проезжая в Москву, всегда останавливались у Кузьмы и любили его.

Я познакомился с ним, когда уж ему подходило под восемьдесят. Это был худой, совершенно лысый и недужный старик, который ходил сгорбившись и упираясь руками в колени; но за всем тем он продолжал единолично распоряжаться в доме и держал многочисленную семью в большой дисциплине. Хозяйство у него было исправное; двор крытый, обширный, пропитанный запахом навоза. Вырезанное посредине двора отверстие служило единственным источником света и свежего воздуха, так что с боков было совсем темно. На каждом шагу встречались клетушки со всяким крестьянским добром и закуты, куда зимой на целый день, а летом на ночь запирался домашний скот.

Он встретил нас у ворот, держа одну руку над глазами и стараясь рассмотреть, кого Бог послал.

– Здоров ли, старик? – приветствовала его матушка.

– Никак, Анна Павловна! Милости просим, сударыня! Ты-то здорова ли, а мое какое здоровье! знобит всего, на печке лежу. Похожу-похожу по двору, на улицу загляну и опять на печь лягу. А я тебя словно чуял, и дело до тебя есть. В Москву, что ли, собрались?

– В Москву еду, сына в ученье везу.

– В ученье! ну, дай ему Бог! Уж которого ты в ученье отдаешь, пошли тебе Царица Небесная! И дочек и сынов – всех к делу пристроила!

И, обратившись ко мне, он погладил меня по голове и прибавил:

– Потешь, милый, мамыньку, учись! Вот она как о вас старается! И наукам учит, и именья для вас припасает. Сама недопьет, недоест – все для вас да для вас! Чай, немало денег на деток в год-то, сударыня, истрясешь?

– И не говори!

Как только мы добрались до горницы, так сейчас же началась поверка персиков. Оказалось, что нижний ряд уж настолько побит, что пустил сок. Матушка пожертвовала один персик мне, а остальные разложила на доске и покрыла полотенцем от мух.

– За сыном родным столько уходу нет, сколько за ними! – сказала она в сердцах, – возьму да вышвырну все за окошко!

Когда мы сидели за чаем, к нам опять пришел Кузьма.

– А я хочу с тобой, сударыня, про одно дело поговорить, – начал он, садясь на лавку.

– Говори!

– Имение здесь, в пятнадцати верстах, продается. Большачиха-барыня (Большакова) продает… Ах, хорошо имение!

– Не к рукам мне, старик.

– Отчего не к рукам! От Малиновца и пятидесяти верст не будет. А имение-то какое! Триста душ, земли довольно, лесу одного больше пятисот десятин; опять река, пойма, мельница водяная… Дом господский, всякое заведение, сады, ранжереи…

– Ну, вот видишь: и тут заведение, и в Малиновце заведение… И тут запашка, и там запашка… А их ведь надо поддерживать! Жить тут придется.

– Так-то так, да именье-то больно уж хорошо.

– А что барыня просит?

– По шестисот (ассигнациями) за душу думает взять, а за полтысячи отдаст.

– Вот и это. Полтораста тысяч – шутка ли эко место денег отдать! Положим, однако, что с деньгами оборот еще можно сделать, а главное, не к рукам мне. Нужно сначала около себя округлить; я в Заболотье-то еще словно на тычке живу. Куда ни выйдешь, все на чужую землю ступишь.

– Известно, тебе виднее. Умна ты, сударыня; вся округа ваша не надивуется, как ты себя хорошо устроить сумела!

– Погоди еще говорить! рано пташечка запела, как бы кошечка не съела.

– Тебя не съест, у тебя надёжа хорошая. Хорошо ты одумала, что мужичком занялась. Крестьянин – он не выдаст. Хоть из-под земли, да на оброк денег достанет. За крестьянами-то у тебя все равно, что в ламбарте, денежки лежат.

– Ну, тоже со всячинкой. Нет, не к рукам мне твое именье. Куплю ли, нет ли – в другом месте. Однако прощай, старик! завтра чуть свет вставать надо.

На этом разговор кончился. Матушка легла спать в горнице, а меня услала в коляску, где я крепко проспал до утра, несмотря на острый запах конского помета и на то, что в самую полночь, гремя бубенцами, во двор с грохотом въехал целый извозчичий обоз.

Когда меня разбудили, лошади уже были запряжены, и мы тотчас же выехали. Солнце еще не взошло, но в деревне царствовало суетливое движение, в котором преимущественно принимало участие женское население. Свежий, почти холодный воздух, насыщенный гарью и дымом от топящихся печей, насквозь прохватывал меня со сна. На деревенской улице стоял столб пыли от прогонявшегося стада.

Хотя я до тех пор не выезжал из деревни, но, собственно говоря, жил не в деревне, а в усадьбе, и потому казалось бы, что картина пробуждения деревни, никогда мною не виденная, должна была бы заинтересовать меня. Тем не менее не могу не сознаться, что на первый раз она встретила меня совсем безучастным. Вероятно, это лежит уже в самой природе человека, что сразу овладевают его вниманием и быстро запечатлеваются в памяти только яркие и пестрые картины. Здесь же все было серо и одноцветно. Нужно частое повторение подобных серых картин, чтобы подействовать на человека путем, так сказать, духовной ассимиляции. Когда серое небо, серая даль, серая окрестность настолько приглядятся человеку, что он почувствует себя со всех сторон охваченным ими, только тогда они всецело завладеют его мыслью и найдут прочный доступ к его сердцу. Яркие картины потонут в изгибах памяти, серые – сделаются вечно присущими, исполненными живого интереса, достолюбезными. Весь этот процесс ассимиляции я незаметно пережил впоследствии, но повторяю: с первого раза деревня, в ее будничном виде, прошла мимо меня, не произведя никакого впечатления.

Главная остановка нам предстояла в Сергиевском посаде, где я тоже до тех пор не бывал. Посад стоял как раз на половине дороги, и матушка всегда оставалась там дольше, нежели на других привалах. Теперь она спешила туда к вечерне. Она не была особенно богомольна, но любила торжественность монастырской службы, великолепие облачений и в особенности согласное, несколько заунывное пение, которым отличался монастырский хор. Я тоже, с своей стороны, горел нетерпением увидеть знаменитую обитель, о которой у нас чуть не ежедневно упоминали в разговорах. По словам матушки, которая часто говорила: «Вот уйду к Троице, выстрою себе домичек» и т. д., – монастырь и окружающий его посад представлялись мне местом успокоения, куда не проникают ни нужда, ни болезнь, ни скорбь, где человек, освобожденный от житейских забот, сосредоточивается – разумеется, в хорошеньком домике, выкрашенном в светло-серую краску и весело смотрящем на улицу своими тремя окнами, – исключительно в самом себе, в сознании блаженного безмятежия…

46
{"b":"70041","o":1}