Однако ж, когда отсчитано было еще несколько ударов, он одумался и спросил: «Сколько?»
– Семьдесят, – ответил палач-денщик.
– Ну, до трехсот далеконько. А впрочем, будет с нее на нынешний день! У нас в полку так велось: как скоро солдатик не выдержит положенное число палок – в больницу его на поправку. Там подправят, спину заживят, и опять в манеж… покуда свою порцию сполна не получит!
Улиту, в одной рубашке, снесли обратно в чулан и заперли на ключ, который барин взял к себе. Вечером он не утерпел и пошел в холодную, чтобы произвести новый допрос Улите, но нашел ее уже мертвою. В ту же ночь призвали попа, обвертели замученную женщину в рогожу и свезли на погост.
Нет сомнения, что Савельцев не остановился бы на одной этой казни, но на другое утро, за чаем, староста доложил, что за ночь половина дворни разбежалась.
– А ты что меня не предупредил? Заодно с ними? а? – вскричал барин. – Палок!
Разъяренный, кинулся он в казарму, но увидел, что и оставшиеся налицо дворовые как будто опомнились и смотрели мрачно. Савельцев заметался, как раненый зверь, но вынужден был отступить.
– Ладно, за мною не пропадет! – посулил он, не будучи в состоянии вполне сдержать себя.
Наскоро велел он запрячь бричку и покатил в город, чтоб отрекомендоваться властям, просить о вводе во владение и в то же время понюхать, чем пахнет вчерашняя кровавая расправа.
Там он узнал, что бежавшие дворовые уже предупредили его и донесли. Исправник принял его, однако же, радушно и только полушутя прибавил:
– Крутеньки таки вы, Николай Абрамыч: то же бы самое да на другой манер… келейно бы…
Но, впрочем, обнадежил, посоветовал съездить к уездному стряпчему и к лекарю и в заключение сказал:
– Только нам придется погостить у вас по этому случаю! уж не взыщите.
– Помилуйте! почту за честь, – ответил Савельцев, подавая исправнику руку, в глубине ладони которой была спрятана крупная ассигнация.
Исправник слегка стеснился и даже вздохнул, но принял…
В то время дела такого рода считались между приказною челядью лакомым кусом. В Щучью-Заводь приехало целое временное отделение земского суда, под председательством самого исправника. Началось следствие. Улиту вырыли из могилы, осмотрели рубцы на теле и нашли, что наказание не выходило из ряду обыкновенных и что поломов костей и увечий не оказалось.
Затем, так как наступил уже «адмиральский час», господа чиновники отправились к помещику хлеба-соли откушать. Все тут, от председателя до последнего писца, ели и пили, требуя, кто чего хотел, а после обеда написали протокол, в котором значилось, что раба божия Иулита умерла от апоплексии, хотя же и была перед тем наказана на теле, но слегка, отечески. Всю ночь после того пировали чиновники в господском доме, округляя и облаживая дело, а Савельцев то и дело исчезал справляться в кису, где хранились его кровные денежки. Бежавших дворовых водворили и убедили нового помещика не только простить их за побег, но и всей дворне отпустить ведро водки.
В результате ввод во владение стоил Савельцеву половины сбережений, сделанных в полку. Зато он показал себя во всем блеске.
Дело, однако ж, получило большую огласку не только в нашем околотке, но и в губернии. Поэтому оно кончилось и не так скоро, и не так благополучно, как о том мечтал Савельцев. Месяца через четыре он был уже вынужден наведаться в губернский город, а невдолге после того на Щучью-Заводь произошел новый чиновничий наезд. Приехал следователь из губернии. Улиту опять вырыли, но тело ее уже подверглось разложению. Снова не нашли ни поломов, ни увечий, а из допросов убедились, что покойница была перед смертью пьяна и умерла от апоплексии. Савельцев и на этот раз вышел обеленный, но, по завершению дополнительного следствия, привезенной из полка капитанской кисе последовал скорый и немилостивый конец.
В разных перипетиях прошло целых четыре года. Дело переходило из инстанции в инстанцию и служило яблоком раздора между судебной и административной властями.
Сложилось два мнения: одно утверждало, что поступок Савельцева представляет собою один из видов превышения помещичьей власти; другое – что дело это заключает в себе преступление, подведомое общим уголовным судам. Первое мнение одержало верх.
Все это время Савельцев находился на свободе. Но он вскоре вынужден был заложить Щучью-Заводь, а потом, с великодушного согласия Анфисы Порфирьевны, и Овсецово. С женою он совсем примирился, так как понял, что она не менее злонравна, нежели он, но в то же время гораздо умнее его и умеет хоронить концы. Даже свирепого инородца-денщика, в угоду ей, отослал. Раз навсегда он сказал себе, что крупные злодейства – не женского ума дело, что женщины не имеют такого широкого взгляда на дело, но что в истязаниях и мучительствах они, пожалуй, будут повиртуознее мужчин.
Чувствуя себя связанным беспрерывным чиновничьим надзором, он лично вынужден был сдерживать себя, но ничего не имел против того, когда жена, становясь на молитву, ставила рядом с собой горничную и за каждым словом щипала ее, или когда она приказывала щекотать провинившуюся «девку» до пены у рта, или гонять на корде, как лошадь, подстегивая сзади арапником. Подобные истязания возобновлялись в Овсецове (супруги из страха переехали на жительство туда) почти ежедневно и сходили с рук совершенно безнаказанно. По-видимому, факт кровавой расправы с Улитой был до того уже возмутителен, что подавлял собой дальнейшие мелочи и отвлекал внимание от них.
Тем не менее тетенька не забывала прежних обид и по-прежнему продолжала загадочно посматривать на мужа, теперь уже положительно предчувствуя, что час ее наступит скоро.
Сравнительно в усадьбе Савельцевых установилась тишина. И дворовые и крестьяне прислушивались к слухам о фазисах, через которые проходило Улитино дело, но прислушивались безмолвно, терпели и не жаловались на новые притеснения. Вероятно, они понимали, что ежели будут мозолить начальству глаза, то этим только заслужат репутацию беспокойных и дадут повод для оправдания подобных неистовств.
Наконец через четыре-пять лет дело кончилось, и кончилось совсем неожиданно. Переходя из инстанции в инстанцию, оно, за разногласиями и переменами в составе администрации, дошло до высших сфер. Там, несмотря на то, что последняя губернская инстанция решила ограничиться внушением Савельцеву быть впредь в поступках своих осмотрительнее, взглянули на дело иначе. Из Петербурга пришла резолюция: отставного капитана Савельцева, как недостойного дворянского звания, лишить чинов и дворянства и отдать без срока в солдаты в дальние батальоны. Приговор был безапелляционный.
Разумеется, уездная администрация и тут оказалась благосклонною. Не сразу исполнила решение, но тайно предупредила осужденного и дала ему срок, чтоб сообразиться.
Целую ночь Савельцев совещался с женою, обдумывая, как ему поступить. Перспектива солдатства, как зияющая бездна, наводила на него панический ужас. Он слишком живо помнил солдатскую жизнь и свои собственные подвиги над солдатиками – и дрожал как лист при этих воспоминаниях.
Шпицрутены, шпицрутены, шпицрутены… Увечья от руки фельдфебеля, увечья от любого из субалтерн-офицеров, увечья от ротного командира. Перевернешься – бьют, не довернешься – бьют: вот правило. А сверх того, бесконечный путь по этапу в какую-нибудь из сибирских крепостей, с партией арестантов, с мешком за плечами, в сопровождении конвоя… И, может быть, кандалы! Нет, он не в силах начать такую жизнь! Ему уж под сорок; от постоянного пьянства организм его почти разрушился – где ему? И что всего страшнее – между новыми товарищами-солдатами может найтись свидетель его прежних варварств – тогда что? Нет, нет, нет… лучше руки на себя наложить.
Но Анфиса Порфирьевна была изобретательна и ловко воспользовалась его отчаянием.
– Скажись мертвым! – посоветовала она, сумев отыскать в своем дребезжащем голосе ласковые ноты.
Он взглянул на нее с недоумением, но в то же время инстинктивно дрогнул.