Тем не менее, так как я был дворянский сын, и притом мне минуло уже семь лет, то волей-неволей приходилось подумать о моем ученье.
Но я рос один, а для одного матушке изъясниться не хотелось. Поэтому она решилась не нанимать гувернантки, а, в ожидании выхода из института старшей сестры, начать мое обучение с помощью домашних средств.
Считаю, впрочем, не лишним оговориться. Болтать по-французски и по-немецки я выучился довольно рано, около старших братьев и сестер, и, помнится, гувернантки, в дни именин и рождений родителей, заставляли меня говорить поздравительные стихи; одни из этих стихов и теперь сохранились в моей памяти. Вот они:
On dit assez communemйnt
Qu’en parlant de ce que l’on aime,
Toujours on parle йloquemment.
Je n’approuve point ce systиme,
Car moi qui voudrais en ce jour
Vous prouver ma reconnaissance,
Mon coeur est tout brыlant d’amour,
Et ma bouche est sans йloquence.
[10]Но ни читать, ни писать ни по-каковски, даже по-русски, я не умел.
И вот, вскоре после отъезда старших детей, часов в десять утра, отслужили молебен и приказали мне идти в классную. Там меня ждал наш крепостной живописец Павел, которому и поручили обучить меня азбуке.
Как сейчас вижу я перед собой этого Павла. То был высокий, худой и, кажется, чахоточный человек, с бледным, осунувшимся лицом и светлыми, желтоватыми волосами на голове. Ступал он бережно, говорил чуть слышно, никогда никому не прекословил и отличался чрезвычайною набожностью. Обучался он живописи в Суздале, потом ходил некоторое время по оброку и работал по монастырям; наконец матушка рассудила, что в четырех-пяти церквах, которые находились в разных ее имениях, и своей работы достаточно. Вследствие этого Павел был взят в дом, где постоянно писал образа, а по временам ему поручали писать и домашние портреты, которые он, впрочем, потрафлял очень неудачно. Отец любил его чрезвычайно, частенько захаживал к нему в мастерскую и руководил его работами. Матушка тоже его «не трогала». Жена его, происхождением из мещанок (решилась закрепоститься ради Павла), была тоже добрая, кроткая и хворая женщина. И ее «не трогали» и не угнетали работой, но так как она умела печь белый хлеб, то определили пекаршей при доме и просвирней при церкви. Вообще им жилось легче, чем другим; даже когда месячина была нарушена, за ними сохранили ее и отвели им особую комнату в нижнем этаже дома.
Павел явился в класс приодетый: в желтом фризовом сюртуке и в белом галстуке на шее. В руках у него была азбука и красная «указка». Учил он меня по-старинному: «азами». На первой странице «азы» были напечатаны крупным шрифтом, и каждая буква была снабжена соответствующей картинкой: Аз – арбуз, Буки – барин, Веди – Вавило и т. д. На следующих страницах буквы были напечатаны все более и более мелким шрифтом; за буквами следовали склады, одногласные, двугласные, трехгласные, потом слова и наконец целые изречения нравоучительного свойства. Этим азбука оканчивалась, а вместе с ней оканчивалась и Павлова «наука».
Азбуку я усвоил быстро; отчетливо произносил склады даже в таком роде, как мря, нря, цря, чря и т. д., а недели через три уже бойко читал нравоучения.
Павел доложил матушке, что я готов, и я в ее присутствии с честью выдержал свой первый экзамен. Матушка осталась довольна, но затем последовал вопрос:
– А дальше как?
– Дальше уж как угодно.
– Да ведь писать, чай, надо?
Оказалось, что Павел хоть и знал гражданскую печать, но писать по-гражданскому не разумел. Он мог писать лишь полууставом, насколько это требовалось для надписей к образам…
Весь этот день я был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись в углу, а бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно они делывали это только в дни именин.
Но матушка задумалась. Она мечтала, что приставит ко мне Павла, даст книгу в руки, и ученье пойдет само собой, – и вдруг, на первом же шагу, расчеты ее рушились…
Тем не менее, как женщина изобретательная, она нашлась и тут. Вспомнила, что от старших детей остались книжки, тетрадки, а в том числе и прописи, и немедленно перебрала весь учебный хлам. Отыскав прописи, она сама разлиновала тетрадку и, усадив меня за стол в смежной комнате с своей спальней, указала, насколько могла, как следует держать в руках перо.
– Видишь, вот палки… с них и копируй! Сначала по палкам выучись, а потом и дальше пойдешь, – сказала она, уходя.
Я помню, что этот первый опыт писания самоучкой был очень для меня мучителен. Перо вертелось между пальцами, а по временам и вовсе выскользало из них; чернил зачерпывалось больше, чем нужно; не прошло четверти часа, как разлинованная четвертушка уже была усеяна кляксами; даже верхняя часть моего тела как-то неестественно выгнулась от напряжения. Сверх того, я слышал поблизости шорох, который производила матушка, продолжая рыться в учебных программах, и – при одной мысли, что вот-вот она сейчас нагрянет и увидит мои проказы, у меня душа уходила в пятки.
Целый час я проработал таким образом, стараясь утвердить пальцы и вывести хоть что-нибудь похожее на палку, изображенную в лежавшей передо мною прописи; но пальцы от чрезмерных усилий все меньше и меньше овладевали пером. Наконец матушка вышла из своего убежища, взглянула на мою работу и, сверх ожидания, не рассердилась, а только сказала:
– Вот так огород нагородил! Ну, ничего, и всегда так начинают. Вот она, палочка-то! кажется, мудрено ли ее черкнуть, а выходит, что привычка да и привычка нужна! Главное, старайся не тискать перо между пальцами, держи руку вольно, да и сам сиди вольнее, не пригибайся. Ну, ничего, ничего, не конфузься! Бог милостив! ступай, побегай!
Недели с три каждый день я, не разгибая спины, мучился часа по два сряду, покуда наконец не достиг кой-каких результатов. Перо вертелось уже не так сильно; рука почти не ерзала по столу; клякс становилось меньше; ряд палок уже не представлял собой расшатавшейся изгороди, а шел довольно ровно. Словом сказать, я уже начал мечтать о копировании палок с закругленными концами.
Как и прочих братьев, матушка предположила поместить меня в московский университетский пансион, состоявший из осьми классов и одного приготовительного. Требования для поступавших в приготовительный класс были самые ограниченные. Из Закона Божия – Ветхий завет до «царей» и знание главнейших молитв; из русского языка – правильно читать и писать и элементарные понятия о частях речи; из арифметики – первые четыре правила. Ни географии, ни истории, ни иностранных языков при испытании не требовалось. В голове матушки мелькнула мысль, не отдать ли меня в приготовительный класс? Для этого следовало только пригласить из соседнего села Рябова священника, который в течение времени, оставшегося до приемных экзаменов, конечно, успеет приготовить меня.
Но когда она вспомнила, что при таком обороте дела ей придется платить за меня в течение девяти лет по шестисот рублей ассигнациями в год, то испугалась. Высчитавши, что платежи эти составят, в общей сложности, круглую сумму в пять тысяч четыреста рублей, она гневно щелкнула счетами и даже с негодованием отодвинула их от себя.
– Держи карман! – крикнула она, – и без того семь балбесов на шее сидят, каждый год за них с лишком четыре тысячи рубликов вынь да положь, а тут еще осьмой явится!
Руководясь этим соображением, она решилась до времени ничего окончательного не предпринимать, а ограничиться, в ожидании приезда старшей сестры, приглашением рябовского священника. А там что будет.