Когда канцлер Германии Бетман-Гольвег в последнем своем разговоре с английским послом Гошеном сказал раздраженно:
– Зачем все время толкуете вы мне о договоре Бельгии с Англией? Ведь этот договор всего-навсего только клочок бумаги?
Гошен ответил спокойно:
– Пусть по-вашему это будет только клочок бумаги, но на этом клочке имеется подпись: Англия.
Связанное договором с Францией, царское правительство напрягало теперь усилия, чтобы выполнить его и не позже как на пятнадцатый день войны двинуть свои войска в Восточную Пруссию, чтобы отвлечь на себя часть немецких войск, двигавшихся к Парижу.
Время не ждало, дни были на счету. Войска Виленского и Варшавского военных округов не успели еще отмобилизоваться как следует и едва ли могли успеть это сделать за оставшуюся неделю до предусмотренного договором вторжения в Пруссию, – что было известно царю, но ведь на договоре с Францией, на «клочке бумаги», стояла подпись: Россия.
Царский манифест о войне с Австро-Венгрией указывал членам Государственного совета и Думы на то, что отныне усилия русских войск неминуемо будут двоиться, так как австрийцы, несомненно под давлением из Берлина, проявят большую активность, чтобы в свою очередь отвлечь внимание русской ставки от Пруссии.
Об этом, конечно, не говорилось в манифесте, это нужно было читать между строк. Манифест был составлен по тому образцу, который вошел в обиход русской политической жизни еще во времена Александра I, и кончался он всем уже известными по другим подобным манифестам словами: «И да поднимется вся Россия на ратный подвиг с железом в руке, с крестом в сердце!»
Манифест этот читал, конечно, не царь; новизна была в том, что царь выступил с речью. Его речь состояла, впрочем, тоже из общих мест, почему он нисколько и не казался растроганным, когда произносил ее ровным, несколько напряженным голосом, чтобы слышно было даже и старичкам в раззолоченных мундирах и с бесконечным количеством орденов и бриллиантовых звезд.
И старички из Государственного совета, приложив ладони к заросшим ушам, отмечали каждый про себя, что речь царя коснулась между прочим и славян.
– Мы не только защищаем свои честь и достоинство в пределах земли своей, – говорил царь, – но боремся за единокровных и единоверных братьев славян, и в нынешнюю минуту я с радостью вижу, что объединение славян происходит также крепко и неразрывно со всей Россией…
«Объединение славян с Россией» – в этом ничего нового не было ни для кого в дворцовом зале: «за славян» велись войны еще при Николае I, «за славян» велась тяжелая война при Александре II, и теперь, раз из царских уст раздался призыв к борьбе «за славян», то войну должен приветствовать русский народ и все трудности такой войны переносить бодро.
Ни малейшего волнения в голосе царственного оратора не замечали и члены Государственной думы, – ни в голосе, ни в мелких, незначительных чертах его лица. Поставивший и свою империю и свою династию под роковой для них удар, царь имел спокойный вид вполне усвоившего царственное величие человека даже и тогда, когда заканчивал свою небольшую речь словами:
– Уверен, что вы все, каждый на своем месте, поможете мне перенести ниспосланное мне испытание, и что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик бог земли русской!
Разумеется, если кузен и друг его Вильгельм II очень часто в своих речах обращался к «старому германскому богу», то ему, русскому императору, что же и оставалось еще, как не вспомнить в такой важный момент «русского бога»!
На этом «единении царя с народом» в Зимнем дворце присутствовал вместе с другими министрами и министр иностранных дел, зять Столыпина, Сазонов.
Так как через него шли переговоры (после убийства в Сараеве) с Австрией и Германией, то на него и возложено было ознакомить всех членов Государственной думы с ходом этих переговоров, что он и сделал в тот же день, только в другом уже месте – в Таврическом дворце, на заседании Думы.
Подробно рассказав о том, как шли переговоры, и показав воочию, как не могли они привести ни к чему иному, кроме объявления войны сначала Германией, потом, вот теперь, Австрией, вызвав последовательно Думу на овации в честь представителей Бельгии, Франции и Англии, Сазонов, не в пример своему государю, завершил свою речь большой тревогой за судьбу России.
– Со смиренным упованием на помощь божию, – высоко поднял он свой теноровый голос, – с непоколебимой верой в Россию, с горячим доверием к вам, народным избранникам, обращается правительство, убежденное, что в вашем лице отражается образ нашей великой родины, над которой…
Тут голос его изменил ему; переговоры, длившиеся целый месяц, сделали его очень нервным, отдохнуть после них не удалось – началась война; воспоминание о них, притом публичное, ответственное в каждом слове, его развинтило, и он закончил придушенно:
– Над которой да не посмеются враги наши!..
И сошел с трибуны с лицом мокрым от слез.
III
Никогда до войны не читавшие газет, Надя и Нюра Невредимовы теперь неизменно каждый день покупали у мальчишек газетчиков то ту, то другую и узнавали в них, что повсеместно открывались курсы сестер милосердия и не могли вместить желающих попасть в них и что заранее открывались лазареты на огромное число раненых.
– Запишемся, Надя, и мы, а? – несколько раз обращалась к сестре Нюра, но Надя, борясь в себе самой с желанием сделать то же самое, что делают все, неизменно все же отвечала:
– Пока подождем.
– А чего же нам ждать? – не понимала Нюра.
– Как это чего? А где Ксения? Может быть, ее уже убили немцы! – объясняла ей Надя. И хотя из такого объяснения трудно было что-нибудь понять, но Нюра все-таки переставала после этого докучать Наде.
Ксения, старшая их сестра, учительница, уехала на каникулах за границу с экскурсией учителей и не возвращалась, о ней давно уже не было известий, а газеты были полны описаниями преследований, которым подвергались русские экскурсанты и больные на германских и австрийских курортах. Жену профессора Туган-Барановского, тяжело больную, выбросили в Австрии из лечебницы на улицу, и она умерла…
А между тем в России, в Петербурге, когда градоначальство захотело конфисковать под лазарет огромную, на шестьсот номеров, гостиницу «Астория», принадлежавшую компании немецких капиталистов, управляющий «Асторией» немец Отто Мейер заявил, что гостиница эта уже успела переменить владельцев, и теперь хозяевами ее являются французы.
Весьма бурно негодовали сестры, когда читали об этом в газетах.
Так как чехи, жившие в России, стали поспешно принимать русское подданство, то и многие немцы начали выдавать себя за чехов, и полиции пришлось назначить экзамен по чешскому языку для тех, кто не желал быть высланным на Урал.
Чешский комитет опубликовал в газетах такое воззвание:
«Чехи! Неудержимо надвигающиеся на Европу события свидетельствуют о том, что все идет к решительному столкновению двух рас – славянской и немецкой. Чехи, которые клали в XV и XVII веках свое существование за победу славянства, положат существование свое на алтарь отечества. Чехи останутся верными голосу своей крови!»
В своем комитете, впрочем, чехи занимались скромным сбором денег для будущих раненых и открыли мастерскую, в которой шилось для них белье. «Существование» же свое зарубежные чехи поневоле клали «на алтарь отечества», которое входило в состав Австро-Венгерской империи.
Однажды попалось сестрам в газете, что известный фабрикант Савва Морозов пожертвовал на союзы земств и городов и на нужды Красного Креста полмиллиона рублей и что то же самое сделал другой богач – Зубалов.
По этому поводу Нюра торжественно сказала:
– Ого! Вот молодцы!
А Надя процедила:
– Поскупились… Могли бы и по целому миллиону!
– Тебе все мало! – укоризненно заметила на это Нюра.
– А сколько они на войне наживут? – запальчиво отозвалась Надя. – Гораздо побольше, чем миллион!