— А что случилось? — спросил Чесноков.
— Вы никому не показывали свои стихи? — не отвечая на вопрос, в свою очередь, спросил Пионов. — Друзьям? Знакомым?
— Нет. Мне и в голову не приходило.
— Странно. А слышать или видеть их раньше у кого-нибудь… Впрочем, расскажу все. Меня, как я уже говорил, взволновали ваши стихи. Я сделал подборку, У нас есть такая рубрика — «Молодые голоса». Тимофей Федорович тоже одобрил. И тут к нам зашел Серегин. Знаете такого поэта? Нашего, сибирского?
— Знаю, — кивнул головой Чесноков. — Читал.
— Он у нас бывает часто. Читает все, что мы готовим в набор. Правит иногда. Он прочел ваши стихи и сказал… что это его стихи… Вот так.
— Как его? — одними губами спросил Чесноков.
— Он будет здесь с минуты на минуту. Я пригласил его. Понимаете, редакция должна разобраться. Мы не имеем права попадать в глупое положение.
— Это мои стихи, — прошептал Чесноков.
— И поэт-то он так себе, бездарность, — словно не слыша Чеснокова, сказал Пионов. — А вот, поди ж ты, выпустил уже четыре книжки. Все серость невероятная. А тут сразу такой фейерверк… Он уже отослал рукопись в издательство. И там ее приняли. И название то же — «Удивление». Понимаете, какая петрушка получается?
Пионов встал из-за стола и принялся расхаживать по комнате, постукивая кулаком в раскрытую ладонь и что-то рассеянно напевая.
— Насколько я понимаю, — сказал вдруг осевшим голосом Чесноков, — меня обвиняют в воровстве…
— Что вы, что вы! — заволновался Пионов. — Я никого не обвиняю. Редакция просто должна разобраться. И кроме того… Серегин ужа признанный поэт. У него летом, по его словам, был приступ вдохновения.
— Это мои стихи, — твердо сказал Чесноков.
Дверь отворилась, и в комнату уверенно, как в собственную квартиру, вошел человек средних лет с портфелем.
— Привет, Гриша, — привычно приветствовал он Пионова. — Сергей Серегин, — протянул он руку Чеснокову. Тот неуклюже поднялся, держась одной рукой за спинку стула.
— Чесноков.
— Вот как! Лю-бо-пыт-но!
На протяжении последующих пятнадцати минут Чесноков молчал. Говорил Серегин, Он бросил на стол кипу листов, исписанных чернилами и отпечатанных на машинке, и начал подробно рассказывать о том, как на него после полугодового перерыва снизошло вдохновение, как им овладела радость поэтических открытий, уверенность, что он оставит важную веху в поэзии.
— Вот, все тут. Адский труд, бессонные ночи, тонны бумаги. На каждом листе дата. Можно проследить, как рождались эти стихи. К счастью, я не уничтожаю черновиков. Вот доказательства, что это все мое. В издательстве почти приняли. Скоро договор… И в Союз писателей не сегодня-завтра примут. А у вас, у вас есть черновики с датами?
— Черновики у Анечки, — сказал Чесноков.
— У Анечкина? — насторожился Серегин. — Не знаю такого.
— У Анечки! — заорал Чесноков. — У моей жены! В голове! Понимаете!
— Так, так, так. Понимаю, — радостно проговорил Серегин. — Значит, черновиков нет? И что же вас заставило…
— Во всяком случае не веха…
— Какая веха?
— Важная веха в поэзии. Вы же сами это сказали. Я писал, потому что не мог не писать.
В комнату вошел редактор и скромненько устроился в углу на трехногом стуле.
— Что же делать? — с нескрываемым отчаянием в голосе спросил Пионов.
— Во всяком случае, в газете ничего не помещать, — подсказал Серегин.
— Это и так ясно, — буркнул Пионов. — Дальше что?
— Плагиат! Я этого так не оставлю. Я судиться буду!
— А вы будете отстаивать свои права? — спросил Пионов у Чеснокова.
— Судиться, что ли? — ответил Чесноков. — Вряд ли. Ведь у меня нет черновиков.
«Эх, бедняга, — подумал редактор. — Не в черновиках дело. В человеке».
— Я вам заявляю со всей ответственностью! — неизвестно к кому обращаясь, кричал Серегин.
Чесноков неуклюже встал, пробормотал: «До свиданья!» — и пошел к выходу.
— Вы уходите?! — крикнул ему Пионов. — Приносите еще что-нибудь. Можно и по одному стихотворению.
— Я застолбил этот участок поэзии и никому не позволю! — все еще кричал Серегин.
«О-хо-хо, — подумал главный редактор. — Не в поэзии, а под солнышком, чтоб теплее и сытнее, ты хочешь застолбить участок. И не попрешь тебя. По судам затаскаешь!»
— Вы заходите, Владимир, — еще раз крикнул Пионов.
Чесноков осторожно прикрыл дверь и, сгорбившись, вышел на улицу.
5
Моросил дождь. Сентябрь. Пакостно на душе.
Чесноков побродил по Университетской роще, стараясь ни о чем не думать. Небо вскоре прояснилось. В сентябре дожди еще не идут неделями.
Когда он открыл дверь квартиры, Анечка была уже дома. И как он ни старался казаться спокойным, она сразу же заметила, что произошло что-то нехорошее. Она умоляюще взглянула на него, но он только покачал головой, и тогда она не стала его ни о чем расспрашивать. Он сам подошел к ней, погладил волосы, приподнял ее голову за подбородок, грустно улыбнулся и все рассказал. Она ни разу не перебила его, только глаза ее то расширялись, то сужались.
— Но ведь ты же не думаешь, что он каким-то образом присвоил твои стихи? — спросила она, когда он закончил. И голос ее был чуть-чуть испуганным.
— Конечно, нет, Анечка, — ответил он. — Это просто нелепое совпадение. Грустно.
И тогда она заплакала, а он не просил ее успокоиться — знал, что этого нельзя делать.
В дверь позвонили. Это оказался сосед Кондратюк.
— Мне бы рублишко разменять, — сказал он.
— Проходи, — предложил Чесноков.
Кондратюк прошел в комнату, увидел заплаканное лицо Ани и спросил:
— Что тут у вас происходит? Похороны, что ли?
Чесноков не умел лгать и в двух словах рассказал соседу о случившемся.
— О, да ты, оказывается, в поэты метишь!
— Никуда я не мечу, — ответил Чесноков.
— Не скромничай, не скромничай. При, если возможность есть. Там платят здорово. Вот поэтому туда все и лезут.
— Не все.
— Все, все. А вакансий мало. Вот и тащат друг у друга, кто стих, а кто и роман. И у тебя сперли. Судись, мой тебе совет. Может, что и возьмешь. А лучше купи мотороллер. Колеса, они, знаешь, всегда себя оправдают. Я уже рублей на двести малины, смородины и прочей дребедени навозил.
— Продаешь, что ли?
— Не-ет! Возни много. Увидят свои сотрудники со стаканом на базаре, засмеют. Я люблю, чтоб все было спокойно, тихо. Жена на зиму варит. С братом мы: он — сахар, а я — ягоду. Колеса — это вещь. Бери зимой в кредит. За лето оправдаешь. Дело надежное.
— Вениамин, у тебя, кажется, мотороллер спереть кто-то хочет. Слышишь, заводят?
Кондратюк прислушался, вытянув шею, опрометью бросился к двери, забыв разменять рубль.
— Володя, ты хочешь есть? — спросила Аня.
— Как зверь, — ответил Чесноков. — Сто лет не ел. — И он засмеялся.
Аня подозрительно посмотрела на него и тоже засмеялась.
— Тогда садись.
Она загремела тарелками. В дверь снова позвонили. Это опять оказался Кондратюк.
— Целый, — сказал он, ухмыляясь, — у меня не сопрут. У меня запоры, знаешь, какие!
Он вдруг недоуменно пожал плечами и спросил:
— У вас что, свадьба уже или именины? Чего смеетесь?
— Есть хочу, Вениамин, — сказал Чесноков. — Ты знаешь, так есть хочу, терпенья нет.
— А-а-а! — недоверчиво протянул Кондратюк. — Тогда понятно. Ну а как с рублишком-то?
Кондратюк ушел довольный. Рубль разменял. Мотороллер цел. Что еще надо?
— Володя, — сказала Аня, когда они ложились спать, — я ведь знаю, ты еще много напишешь.
— Много, очень много, — ответил он.
И все же после этого случая Чесноков как-то сник. Все-таки было очень неприятно. Дело даже не в том, что скоро выйдет его сборник под чужой фамилией, и уж, конечно, не в том, что кто-то другой получит за него гонорар. Просто Серегин не мог написать такие стихи. Чесноков это чувствовал. Одно дело писать стихи, чтобы глаза любимой женщины превращались в радостное удивление, другое — чтобы застолбить и оставить веху.