Я киваю.
Вхожу в квартиру. Дома тихо. На плите завтрак. Отец спит. Или просто замер до тех пор, пока боль снова не обнаружит его.
…Лежу на кровати и не могу уснуть. Возбуждение пульсирует по всему телу. Лена совсем съехала с катушек и не знает, к чему придраться. Или просто хочет внимания, которого я не оказывал столько времени. Когда она впервые пришла ко мне, еще на ту квартиру в элитном Приокском районе, где обои не отклеивались, а плинтуса не рассыпались трухой в руках, то мне приходилось сдерживать внутреннего зверька, готового наброситься на кроткую овечку. Это был показательный визит. Без интима.
Уходя тогда, Лена села на пуфик, надевая кроссовки на узенькие ступни. Из-под ее короткой юбочки сверкнули белые, как нетронутый снег, трусики. Они плотно обтягивали чуть припухший лобок, и мне показалось, что вся нежность мира заключена именно там.
В ту ночь я только и мог, что представлять белый холст, на котором я рисую безупречность. Уснуть было невозможно. Под утро, в полубреду, то проваливаясь в забытьи, то просыпаясь, я представлял кисти ее рук с тонкими жилистыми пальцами, которые могли нежно трогать и жестко брать. Если однажды спросят, был ли я болен психически, отвечу – да, вот тогда и был. Представить себя без нее я не мог. Став рабом своих мыслей, впервые ощутил женскую власть над собой. Сказала бы: прыгай – прыгнул бы не раздумывая. Эта патология разрушала и созидала, унижала и возвышала, гробила и восхищала. Но за два года многое стало тусклым. И виной тому оказался истеричный и, как оказалось, гадкий характер Лены.
Ее внимание ко мне на исходе. Но сейчас его хочется вдвойне. Я сжал в кулаке ноющие яйца.
Думаю, счастье – это неопределившаяся девка. Счастье ведь ОНО. Вот и попадает это близорукое недоразумение где-то между: или в липкие руки ботаников, что так усердно готовились к встрече с ним, или в косяк, который упорно ждал его. Нужно поступить проще: надо найти пристанище счастья, где оно спит, ест и стирает грязные трусики после смены. Приду туда и высокомерно так скажу, не моргая глядя прямо в глаза: ты мне теперь не нужно! Было время, нуждался, искал, мучился. А сейчас твое место на полке трофеев. Вот так, счастье…
…– Бе-ерг, откуда-то издалека слышится такой знакомый голос. – Бе-ерг, наглый хряк! Вставай, – в трясущем меня объекте не сразу, но все-таки опознаю Лену. – Просыпайся. Кто вообще спит днем?
Лена садится за стол возле дивана, закидывая ногу за ногу, и включает настольную лампу. От Лены пахнет чем-то цитрусовым. Она любит все энергичное, живое, будоражащее.
– И как это понимать? – она открывает томик Маркеса.
– Что именно? – продирая глаза, спрашиваю я.
– Где «привет, любимая, так соскучился»?
– Привет, любимая, – бесцветным голосом я повторяю ее слова.
– Понятно, – кивает она – и быстро перелистывает страницы «Воспоминания моих несчастных шлюшек», выискивая там, по всей видимости, что-то свое.
– Смена закончилась в десять утра…
– Ты реально устроился на еще одну работу? – с удивлением спрашивает Лена. – Не проще было что-нибудь продать?
– Лен, продавать нечего. Отцу нужны лекарства. Вот я и работаю. И иначе не могу.
– Ну, да, ну, да, – она машет рукой и снова берется за книгу. – Слышала эту песню: «Лен, потерпи. Лен, нужно время. Я не могу иначе». А я могу? Мне че, паранджу одеть?
– Надеть, – тихо поправляю я.
– Что? – большие голубые глаза в полумраке комнаты уставились куда-то мимо меня. Зло, раздраженно. Когда этот взгляд направлен не на меня, то выглядит это не так устрашающе, словно обращаются не ко мне вовсе, а значит, порция гнева достается другому.
– Говорю, что не стоит так бурно реагировать.
– На кой мне в ваши трущобы мотаться? Мне внимание нужно, Берг. Мне что, в монахини подстричься? – Лена ставит ноги шире, раскачиваясь в кресле вправо-влево. Лампа освещает гневное лицо и беленький треугольник под короткой юбкой – то, что мне сейчас нужно больше денег, больше воздуха и еды.
– Постричься, – автоматически поправляю, – Лен.
– Да заколебал ты ленкать! Отцу твоему хана.
– Не говори так.
– Ему осталось от силы месяцок.
– Тебе пора, – я встаю.
– Не надо так со мной. Я сама определю, когда пора, а когда нет! – голубые шары вылезли из орбит и транслируют высший накал агрессии.
– Просто встань и уйди.
– Ты охерел?! Ты забыл кто я?! – жилки на нежной шее Лены напрягаются, злость искажает личико, из алых губ брызгают слюни.
– Лена, нам не о чем больше разговаривать.
– Это мне с тобой не о чем говорить! Челядь! – она взяла со стола сумочку и идет к выходу, с силой толкнув меня.
– Лена.
– Что?!
– Книгу оставь.
Томик Маркеса не отлеплялся от руки. Осознав машинальность действия, клиптоманка заявляет:
– Херня, – и бросает на диван Маркеса с его шлюшками.
Дверь с шумом захлопывается за Леной.
Я сажусь на диван. Читаю первое, что попало на глаза в открытом томике колумбийца: «Но точно отравленное питье: там каждое слово было ею».
Папа точно все слышал. Иду к нему в комнату. Сажусь рядом. Включаю прикроватную лампу.
– Ты же не думаешь, что она права? – спрашиваю я и смотрю на свои ладони.
– Женщины, бывает, пахнут так приятно, как цветы. И выглядят красиво. Но на вкус – горечь. Нужно искать тех, что пахнут хлебушком. С ними тепло, – говорит старик и смеется.
– Не нужно было ее впускать.
– Она еще молода. Еще поймет, что глупость сказала. Или не поймет. Не важно. Тебя это не должно волновать.
– Мне она нравилась.
– Жизнь – это не только черные и белые пятна, это ещё красные и бордовые пощечины, – отец захлебывается в кашле и толкает меня, прогоняя.
Папа всегда считал себя не в праве быть слабым. Даже сейчас, когда болезнь забирала его и оправданно делала немощным и неспособным контролировать себя.
Следующий курс химиотерапии через месяц. Ухудшений врачи не наблюдают. Стагнация. Ни хорошо – ни плохо. Нет ничего хуже ожидания. Боли иногда приходят. Организм быстро привыкает к наркотическим дозам в обезболивающих. Поэтому их требуется в два раза больше. А столько не дают. Нам ничего другого не остается, как обращаться к дилеру с травой. Папа курит немного. Не ржет, не чудит, просто улыбается и засыпает. С дымом его отпускает из своих цепких объятий боль. Нам бы продержаться еще немного. А там уже проплаченный курс. Может, премию Кобровна выпишет. Справимся.
Затяжной кашель отца стихает, и я погружаюсь в шаловливые строки колумбийского писателя. Перечитанные не раз страницы заставляют переживать чувства девяностолетнего старика. Прожить сто лет одному, чтобы встретить ту самую. Перебрать сотню женщин, чтобы дождаться единственную. Маркес неожиданно точно описывает одиночество в окружении толпы людей. «Столько людей и всего один твой?» – А где он, мой человек?
Когда я оторвался от книги, на улице уже было темно и горели фонари. Сколько мне отпущено лет, и успею ли найти «свою»? Многие живут десятилетиями с теми, с кем не связанны эмоционально. Им просто так удобно, привычно. Создают впечатления благополучных, а глаза тусклые. Для таких – каждый день каторга. Зачем тогда вот так жить, если для себя все уже решили? Решили, что для них все кончено, и искать свою половину не надо. Лучше уж найти и умереть, чем не найти и вечность мучиться.
Резкий кашель с задыхающимися порывами из комнаты папы оторвает от раздумий. Я вскакиваю и бегу по темной квартире, ударяясь то правым, то левым плечом о косяки дверей.
В полутьме виден силуэт отца. Отец сидит на кровати и, хрипя, старается вдохнуть воздух. С кашлем выдыхает. Он держит руки на груди, чтобы кашель не так сильно разрывал ее.
Подбегаю, отец отталкивает меня. Упрямый старик! Снова по темным коридорам – на кухню. Свет. Аптечка. Ничего нет.
Хватаю зажигалку. Бегу в свою комнату. Разрываю подушку – на пол падает пакетик с марихуаной. Из соседней комнаты слышен стон. Кашель сменился на приступ боли.