Владимир Сорокин
В Доме офицеров
Костенко вздохнул, убежденно потряс седой, крепко посаженной головой:
- Нет, Саша. Время тут ни при чем. Время - песок. Не в нем дело...
- А в чем же, Петь? - низкорослый Бородин подошел к левому стенду, Что ж ты думаешь, о нас вечно помнить будут?
- Ну, вечно-не вечно... это не нам судить, - Костенко захромал вдоль стендов, висевшие на его мешковатом кителе медали тихо позвякивали, - В конце концов мы же не за себя воевали. Не свои шкуры спасали.
- А вот это ты зря. При чем тут шкуры? Каждый жить хочет.
- Правильно. Но ты же там, под Сталинградом, за спиной-то за своей ведь не только свою жизнь чувствовал.
- Конечно, - Бородин разглядывал фотографии военных лет. - Но и свою тоже.
Костенко сощурился, посмотрел на него и улыбнулся:
- А я вот, знаешь, - нет! Не чувствовал!
- Не ври.
- Вот, как на духу! Сначала под Смоленском было немного, когда впервые немца увидел, танки, огонь. А потом, под Сталинградом - нет! За себя не боялся. Сперва семью помнил, а после в груди что-то отпустило и будто свободней стало. И сразу страх ушел. Семья на второй план ушла.
- А на первом что было?
- На первом... - Костенко потер переносицу. - Знаешь, это трудно объяснить...
- Что трудно?
- Я когда добровольцем пошел, нас тогда с Киевского отправляли. Ну, толчея, понятное дело. Народ провожает. Маша с отцом была. Мать-то в Астрахани тогда оказалась. Вот. Простились. Они поплакали. И вот, поезд, понимаешь, трогается, я на подножку влез, там уж гроздьями висят, такие как я бритоголовые. Мальчишки такие же. Влез, оглянулся и вот, знаешь... вот что-то здесь... - он приложил левую руку к кителю, накрыв два ордена Красной Звезды, - что-то всплыло...
- Жалко стало?
- Да нет. Не то. Я до этих нежностей телячьих не очень был. У нас в семье мужики суровые были, деловые. А вот там, на вокзале... оглянулся и вижу - бегут. И все - бабы, бабы, бабы. Бегут и смотрят. На нас. И будто ждут ответа какого-то. Бегут и смотрят. И молча все, молча...
Он помолчал, потом повернулся к Бородину:
- Так вот, Саша, я всю войну этих баб помнил. Чувствовал. И под Сталинградом, и под Киевом, и под Варшавой. И, бывало, как чуть сробею, так сразу они. Как живые. Тут как тут. И бегут и смотрят. Я, может, поэтому только и выжил, что вот они так всю войну смотрели на меня. Ответа требовали...
Бородин закивал:
- Ясно. А у меня как, бывало, бомбежка глухая или через Днепр переправлялись когда, деревенька наша мерещилась. И, знаешь, не то чтоб праздник какой или что, а вот словно утром. Утро такое летнее, тишина и дымы кверху от изб тянутся. И небо синее-синее такое. И липа цветет...
- А ты разве не в Оренбурге вырос?
- В Оренбург мы в тридцать восьмом переехали. Мальцом-то я на рязанщине рос.
- Понятно... А я в деревне редко бывал...
- Ну, ты у нас городской человек, - Бородин похлопал его по руке и показал на стенд. - Вон она артиллерия, бог войны.
- Да... мощные гаубицы.
- А главное - стволы-то коротенькие, а бьет будь здоров.
- А вон шмайсер штурмовой у немца.
- У штурмовых вроде калибр поболе был?
- Да... вон, воронка какая...
- Бомба, наверно.
- Наверно... Снаряд такую не вспашет...
Постояли возле стенда, посвященного битве за Москву.
Костенко захромал к двери, махнул рукой:
- Пошли, я тебе ленинскую комнату покажу.
Бородин бодро зашагал следом:
- Ты, я вижу, тут прям, как дома.
- А что ж. Куда фронтовику податься. В военкомате с молодежью беседую, да тут...
Они вышли в коридор.
Костенко хромал впереди, его седая, коротко подстриженная голова плавно покачивалась, медали тихо позвякивали:
- Щас-то еще рановато... сорок минут до сбора... видишь нет никого... но ты молодец... пораньше пришел... щас все ребята соберутся... Кононов... Хлустов, Иващенко... помнишь Иващенко Петю?
- Это из третьей роты, что ль?
- Да. Младший лейтенант. Рыженький такой.
- Его под Харьковом ранило кажется, да?
- Да, да. Он нас догонял потом...
- Петь, а Коля Золотарев жив?
- Нет. Помер лет десять назад.
- Жаль...
- Жаль, конечно. Веселый парень был. И умер рано.
- Веселый. Это я помню.
Прошли коридор, Костенко распахнул обитую коричневым дверь:
- Входи...
Бородин вошел, огляделся.
Посередине светлой просторной комнаты стояли несколько новеньких столов, вдоль стен теснились шкафы с книгами, в правом углу возвышался белый бюст Ленина, с корзиной цветов у подножья, а рядом с ним в узком стеклянном ящике покоилось полинявшее, местами пробитое знамя.
Бородин подошел к ящику, наклонился:
- Петь... погоди-ка... так это что... нашего полка?
- Нашего, нашего, Саша, - тряхнул головой Костенко, - то самое.
- Быть не может...
- Может, Саша. Все может.
- Но как же удалось? Они ж все небось в дивизии должны быть на хранении? Это же невозможно...
Костенко подошел к нему, положил руку на плечо:
- А как ты, Саша, тогда под Варшавой связь тянул с Серегой Жогленко? Вас тогда добрых десять пулеметов поливали и видно было, как на ладони, я тогда все губы пообкусал, глядя на вас. Тоже казалось - невозможно! А вот смогли ведь? Смогли! Потому как хотели! Хотели! И смогли.
- Ну, так это другое дело, Петя...
- Нет, Саша, дело у нас везде одно! Только захотеть надо. Очень захотеть. Я вот захотел. И вот - знамя перед тобою. Наше знамя.
- Да. Мощный ты человек, Петь.
- Фронтовой я человек, если точнее! - засмеялся Костенко.
Бородин разглядывал знамя через стекло:
- Господи, неуж оно самое?
- Оно, оно.
- Его все этот сержант носил, высокий такой. Вот бы с кем встретиться.
- Нет. Этого я и не видел после.
- А Семенова видел?
- Нет.
- А Саню Круглова?
- Тоже нет что-то. Евстифеева видел, Круглова нет.
- А Люську-переводчицу не встречал?
- Нет. Она, говорят, на юге где-то живет. В Новороссийске, кажется...
Бородин покачал головой:
- Знамя! Надо же... вот не ожидал... пробитое... вон пробито как... хватило ему осколков...
- Всем хватило. И людям и материи. У меня четыре вынули, а один так и застрял в лопатке. Боятся вынимать. Позвоночник близко.
- А у меня из ноги еще в сорок шестом выковыряли. Два года носил гада. Колючий такой, прям как еж. Щас как к дождю - болит нога.