Время подчас неузнаваемо меняет лицо человека, но не голос. Марион, услышав старика, замедлил шаги, обернулся, вгляделся и, остановившись, спросил с волнением:
- Мудрец, разве ты не узнаешь меня?
Да, когда в юности, он звал Хармаса мудрецом. Хижина отца Хармаса была рядом с хижиной отца Мариона, и лучшие годы они провели вместе. С детства Хармас отличался странной задумчивостью, а иногда он произносил слова, смысл которых был непонятен юному Мариону, и за это он прозвал друга мудрецом. Много лет назад отец Хармаса вместе с другими сородичами увез семью в горы, с того времени они не виделись. И вот теперь они шли рядом, и если бы не голос, Марион бы не узнал мудреца. Тот вскинул прячущиеся под огромным лбом детски-простодушные глаза, воскликнул: "Марион!" Они бросились друг к другу. Остановились и остальные.
- Еще с того времени, когда мы были вместе, меня мучила мысль: что нужно для того, чтобы люди были счастливы? - рассказывал Хармас, когда они вновь двинулись по направлению к площади. - Помнишь, Марион, раньше при церкви был священник-византиец... Ты тогда любил сражаться на мечах, тебя мало интересовали мои думы, а я по вечерам любил ходить к этому священнику. Он много мне рассказывал из истории племен и народов, научил латинскому языку, познакомил с трудами греческих философов, с "Историей" Геродота. Накопив знаний, я удалился от людей, чтобы обдумать все... И вот, обдумав, вернулся!.. Теперь же пребываю в растерянности, ибо не мог даже предположить, что мои мысли не нужны людям. Вчера на дороге из гавани я сумел встретиться с филаншахом, он мне сказал, даже не выслушав толком, что все, что было обдумано мною - ложно!..
- Почему же он так сказал? - спросил Микаэль.
- Видимо, догадался, что я хочу ему сообщить.
Мудрец опустил большую седую голову, прошептал, глядя в землю:
- Кажется, я зря отдалился от людей... Я совершил большую ошибку.
Он остановился и, уже не обращая ни на кого внимания, словно забыв о существовании Мариона и остальных, видимо привыкнув за долгие годы одиночества рассуждать вслух сам с собой, впал в задумчивость.
От поперечной стены вымощенная булыжником улица полого поднималась к холму. Потянулись цветущие сады. Персиковые, гранатовые, яблоневые деревья за невысокими каменными оградами стояли словно окутанные бело-розовым дымом. Ветви тянулись из-за оград, навевая прохладу и свежее благоуханье. В глубине садов виднелись обширные дворы, каменные большие дома, на высоких крышах желтела черепица, стены переливались на солнце многоцветными красками и изразцами. Широкие ворота вели во внутренние дворы, там блестела в водоемах вода.
Подходившие люди вливались в толпу, полукругом обступившую свободное пространство возле медных досок с выбитыми на них законами, в центре было устроено возвышение, устланное коврами. На возвышении стояло кресло, обитое золотой парчой. Внизу, возле досок с законами, стояли, не смешиваясь с толпой, жители верхнего города, нарядно и пестро одетые, щеголяя друг перед другом искусной отделкой широких шерстяных рубах, голубых, малиновых, зеленых кафтанов, кое-кто явился на площадь в греческих, ниспадающих вольными складками хитонах, в персидских шароварах или в плащах-накидках. Среди же простолюдинов закопченные фартуки кузнецов, рваные штаны стеклодувов, истлевшие от пота рубахи каменщиков встречались гораздо чаще, чем хотелось бы тем, кому нравилось называть Дербент богатым и славным городом. Возле торговых лавок изредка проезжали по площади, надменно подбоченясь, персы, не обращая внимания на албанов. И те, порой даже из числа знатных, бросали на всадников угрюмые, затаенно-враждебные взгляды. Албаны терпели персов, потму что те защищали их от хазар, персы терпели албанов, потому что те были на своей земле. Но мира, достигнутого полным согласием, между ними не было. И первые, и вторые понимали это, но скрывали вражду, ибо худой мир лучше доброй ссоры.
В толпе шныряли соглядатаи, стараясь держаться как можно неприметнее, но острые, воровато-ищущие взгляды из-под низко надвинутых войлочных колпаков выдавали их. Иногда, грубо раздвигая людей плечами, проходили стражи порядка, при них смолкали разговоры, которые возобновлялись лишь когда стражи удалялись.
- Люди только и говорят о том, что вчера атраваны отнесли на башню-дакму убитого перса... - заметил широкогрудый Маджуд, - теперь персы очень злы на албан. Видишь, Марион, они и замечать нас не хотят!
- Пусть не высовываются из своей крепости, - угрюмо откликнулся чернобородый Ишбан, поигрывая длинным кинжалом, висевшим на поясе. - Кто намерен терпеть обиды этих откормленных жеребцов?
- Стражи порядка кого-то ищут, филаншах приказал найти виновных или он разгонит всю стражу, - сказал из толпы мускулистый кузнец в фартуке, услышав их разговор.
Марион молчал. У него не выходил из головы ночной монах-христианин. В конце разговора, когда монах предложил Мариону совершить предательство, лег, забыв о наконечниках стрел, подумал, что христианин лгал, дабы выхвать у него ответную месть, но когда монах ушел, Марион опять вспомнил о граненных наконечниках. Теперь Марион искал, возвышаясь над толпой, лысого воина-гаргарина. Того нигде не было видно. Когда Марион рассказал друзьям о случившемся вечером, возмущенные Ишбан и Маджуд тут же отправились на поиски гаргаров, бывших в заставе вместе с Марионом. Но им отвечали, что те отплыли на корабле сопровождать главного сборщика налогов перса Сардера. Сообщение монаха никто не смог бы подтвердить. Микаэль, размышляя о гибели Бурджана и Золтана, сказал, что гаргары могли убить их и без ведома филаншаха, сговорившись с Уррумчи. "Но почему же они не убили меня?" - спросил Марион. "Погибнув, ты бы остался героем, о мертвых не говорят плохо, да никто и не поверит. Им достаточно было тебя обесславить", - подумав, ответил Микаэль. И тогда Геро, присутствующий при разговоре, воскликнул: "Я отомщу за тебя, отец!" Марион и не надеялся встретить на площади лысого гаргара, но гневное желание увидеть того было столь сильно, что Марион невольно обшаривал глазами толпу, которая все прибывала и прибывала.
Наконец на повороте улицы, ведущей от крепости, показалось множество всадников. Десятка два воинов скакало впереди, расчищая путь. Опередив свиту, вслед за охраной на белоснежном жеребце ехал стройный рыжебородый человек. На голове филаншаха был шлем, над гребнем которого покачивались при движении белые перья.
Из-под распахнутого малинового, расшитого золотыми узорами плаща виднелись узкие красные шелковые штаны, заправленные в высокие мягкие сапожки. Замшевый желтый камзол плотно облегал грудь. Широкий наборный пояс сверкал серебряными литыми пластинами. Блестели на солнце, позванивали, когда лошади вздергивали голову, серебряные мелкие бляшки на уздечках, пестрели разноцветные ковровые чепраки свиты, фыркая, настороженно косились на толпу лошади.
Воины охраны, оттеснив людей, образовали коридор, по которому правитель Дербента подъехал к возвышению. Пешие стражи порядка подбежали к всаднику, но филаншах отказался от услуг, сам сошел с коня, отдохнув, выпрямившись, поднялся по ступенькам, уселся в кресло, медленно обвел глазами толпу, скользя взглядом поверх голов, что-то негромко сказал. Тотчас из толпящихся вокруг возвышения советников выступил рослый глашатай и зычно, на всю площадь прокричал:
- Кто хочет обратиться за справедливостью к славному и мудрому правителю нашему, да будут осиянны его благодатно всевидящие глаза, пусть обращается! Все равны перед законом и перед небом! Кто обижен, того утешат, кто обездолен - найдет защиту, кто неправеден, будет наказан!
На площади наступила тишина. Все смотрели на филаншаха, а он смотрел поверх взглядов, прикрыв тяжелыми веками глаза, положив на подлокотники отягощенные перстнями руки. Кольца длинных усов мешались с пушистыми кольцами подвитой бороды, смуглое лицо каменно-неподвижно. Слева от кресла, сложив руки на сытом выпирающем животе и тоже глядя поверх людей, стоял приземистый лекарь Иехуда в черной круглой шапочке и черной лекарской шерстяной накидке. Справа, обшаривая толпу желтыми зоркими глазами, высился бдительный Мансур в кольчуге и шлеме.