«…Пехота не по моим силам… От одного обучения солдат устаю – устаю до тошноты и головокружения»[3], - напишет он Волошину.
Всё это, как покажет время, будут лишь «цветочки». Война и революция всегда не ко времени. В апреле 1917-го в семье Цветаевой и Эфрона появится вторая дочь. Ребёнка назовут Ириной.
Впереди был Октябрьский переворот…
* * *
Как и следовало ожидать, в дни московских боёв унтер-офицер Эфрон явился в Александровское училище, где находился оперативный антибольшевистский штаб. А потом была оборона этого училища, кровавая…
Повезло и тут. Два унтера (Эфрон и его товарищ Гольцев), достав по случаю у каптенармуса полушубки, надели солдатские сапоги, на головы – вшивые папахи, – и под видом солдат ужом выскользнули из смертельного оцепления. Появление Сергея в Борисоглебском переулке было воспринято как чудо. Следует отдать должное Марине, которая тут же увезла мужа в спасительный Коктебель.
Они прожили тихо и уединённо три коротких недели (дети остались в Москве, с сестрой Эфрона, Верой). Потом Марина вернётся к дочкам, а Сергей пополнит ряды Добровольческой армии, формируемой в Новочеркасске.
Они ещё встретятся, но всего лишь на несколько дней. Зимой 1917-го Эфрона отправят в Москву с тайной миссией, суть которой сводилась к тому, чтобы с его помощью сформировать московский белогвардейский полк. Задача оказалась не из простых, хотя была и другая – добыть (опять же для полка) где-либо деньги. И Эфрон с задачей (речь о деньгах) блестяще справится!
А вот в делах семейных всё было не так гладко. Во-первых, чёртовы большевики, национализировавшие все частные банки, лишили его семью средств к существованию. И как теперь Марине придётся жить с двумя крошками, он даже не представлял. А во-вторых, жена вновь закрутила роман. На этот раз – с актёром Юрием Завадским.
Узнав об очередной измене, Эфрон кипит от ярости. «Я тебе не пишу о московской жизни М‹арины›, – жалуется он Волошину. – Не хочу об этом писать. Скажу только, что в день моего отъезда (ты знаешь, на что я ехал) после моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на всё смотрел „последними глазами“, М‹арина› делила время между мной и другим, к‹отор›ого сейчас называет со смехом дураком и негодяем»[4].
Но роман с другим, кажется, лишь добавляет масла в огонь творческого экстаза поэтессы. Эфрон ещё в Москве, но уже родилось самое первое стихотворение из её будущего великолепного сборника «Лебединый стан»; стихи посвящены солдатам и офицерам Белой гвардии:
…На кортике своём: Марина —
Ты начертал, встав за Отчизну.
Была я первой и единой
В твоей великолепной жизни.
Я помню ночь и лик пресветлый
В аду солдатского вагона.
Я волосы гоню по ветру,
Я в ларчике храню погоны.
Сборник станет, по сути, гимном всему Белому движению. В нём восхвалялась битва Добра (белые) со Злом (большевики); белогвардейские же штыки назывались не иначе, как«чёрные гвозди в рёбра Антихристу».
В зеркале в Борисоглебском переулке в те дни решительное лицо женщины, чей муж, белогвардейский офицер, отстаивает Отчизну от большевистской заразы. В эти дни Марина собрана как никогда и полна неподдельной гордости за себя и своего мужа – одного из «белых лебедей» из её «Лебединой стаи». Что ей голод! Что ей холод и прочие тяготы, если ему там, под пулями, намного страшней. И пусть её строки, шепчет Марина, помогут всем им выстоять под ударами красных. И пусть защитники знают и верят, что в своей великой борьбе они совсем не одиноки и что их матери, жёны и сёстры мысленно с ними в холодных окопах:
…Есть в стане моём – офицерская прямость,
Есть в рёбрах моих – офицерская честь.
На всякую муку иду не упрямясь.
Терпенье солдатское есть!..
И так моё сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром
Скрежещет – корми-не корми! —
Как будто сама я была офицером
В Октябрьские смертные дни.
А Эфрону и впрямь нелегко. В феврале 1918-го он вместе с Добровольческой армией совершает знаменитый «Ледяной поход» из Ростова в Екатеринодар.
Из письма к Волошину: «…Не осталось и одной десятой тех, с кем я вышел из Ростова… Нахожусь в растерзанном состоянии…»
Тем не менее лето Сергей проведёт в Коктебеле, снова у того же Волошина. Но это окажется небольшой передышкой перед новыми испытаниями. В декабре 1918-го Эфрон уже офицер легендарного Марковского полка.
«Обучаю красноармейцев (пленных, конечно) пулемётному делу, – пишет Сергей Волошину. – Эта работа – отдых по сравнению с тем, что было до неё. После последнего нашего свидания я сразу попал в полосу очень тяжёлых боёв… Часто кавалерия противника бывала у нас в тылу, и нам приходилось очень туго. Но, несмотря на громадные потери и трудности, свою задачу мы выполнили… Всё дело было в том, у кого – у нас или у противника – окажется больше „святого упорства“. „Святого упорства“ оказалось больше у нас»[5].
Чуть позже Эфрон припишет карандашом: «За это время многое изменилось. Мы переправились на правый берег Днепра. Идут упорные кровопролитные бои. Очевидно, поляки заключили перемирие, ибо на нашем фронте появляются всё новые и новые части. И всё больше коммунисты, курсанты и красные добровольцы. Опять много убитых офицеров…
Макс, милый, если ты хочешь как-нибудь облегчить мою жизнь, – постарайся узнать что-либо о Марине»[6].
Для ставшего «марковцем»[7] Эфрона жизненные пути-дорожки сузились до двух узеньких тропок: либо победить, либо умереть. Желательно – с честью…
* * *
А в цветаевском Зеркале теперь совсем другое Маринино лицо – лицо утомлённого жизнью человека; лицо матери, лишившейся ребёнка. Сергей Эфрон не зря, будто предчувствуя беду, интересовался у Волошина, живы ли дети. В ту новую зиму 1920 года выжили лишь сама Марина и Ариадна. А вот малютка Ирина умрёт от голода, в приюте. Бедная кроха, она даже не успеет осознать собственное бытие в этом оказавшемся слишком жестоком для неё мире.
«Молочница Дуня приходила к нам – с бидоном в руке и с мешком за спиной – с незапамятных времён и вплоть до тяжкой зимы 1919–1920 года, в которую просто исчезла, – вспоминала Ариадна. – Мы так никогда и не узнали, что с ней, жива ли она? В эту же зиму умерла моя младшая сестра Ирина – та, что пила молоко, – крутолобая, в буйных светлых локонах, сероглазая девочка, всё распевавшая „Маена, Маена моя!“ (Марина моя!), – и как-то даже естественным показалось, что пересохла и молочная струйка, питавшая её»[8].
Некоторые обвиняют Цветаеву в том, что она была плохой матерью и якобы младшую дочь даже не любила. Будем снисходительны: в годину суровых испытаний Гражданской войны не каждый мог продержаться с двумя малолетними детьми. Тем более – Поэт, чьи мысли и душа всегда больше там, нежели здесь. Будь эта женщина мешочницей, торговкой, да и просто бабой, ей бы наверняка удалось спасти младшенькую. Когда ребёнку требовалась кружка молока, мать умирала от желания записать очередную рифму. Она задохнулась бы без стихов, без тетради, без творческой тишины. Другое дело, что слишком высокой оказалась цена, выставленная Поэтом за своё творчество.