В 1903 году Велимир Хлебников (1885–1922) поступил на математическое отделение Казанского университета. Продолжить образование он намеревался в Петербурге, где в 1908 году стал студентом столичного университета. Три года спустя его отчислен из вуза за банальную неуплату…
«Александр Вертинский (1889–1957) учился плохо, и из 2-го класса императорской 1-й Александровской гимназии по решению педагогического совета его перевели в менее престижную гимназию, откуда по причине неуспеваемости он тоже был исключен…» (из сборника К.Рыжова «100 великих имен Серебряного века», Россия, 2011 г.).
Владимира Маяковского (1893–1930), по словам самого поэта, «из пятого вышибли класса» гимназии. «Между арестами (в 1903–1909 гг. он читал и распространял нелегальную литературу среди булочников, сапожников и типографских рабочих) Маяковский, как и его сестра, учился в Строгановском училище (Москва). Однако оттуда его исключили за политическую деятельность; гимназию он также не закончил. И теперь Маяковский почувствовал, что должен получить образование, но эта задача казалась ему несовместимой с партийной работой…» (из книги Б.Янгфельдта «Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг», Швеция, 2007 г.).
В мемуарах «Люди, годи, жизнь» (СССР, 1961–1965 гг.) Илья Эренбург (1891–1967) констатировал: «Я жил в эпоху, когда о человеке часто судили по анкете». Уже в советскую эпоху, во время переписи населения, ему пришлось вспомнить о своем послужном списке: «Я начал отвечать на вопросы. «Образование?» – «Незаконченное среднее». Девушка обиделась. «Я вас серьезно спрашиваю». – «А я вам серьезно отвечаю». Она ушла обиженная. Между тем я ей сказал правду: в октябре 1907 года меня исключили из 6-го класса (за революционную деятельность – Е.М.)…»
«С трудом проучившись в младших классах Мариинской женской гимназии (г. Таганрог), Фаина Раневская (1896–1984) со слезами умоляла родителей забрать ее оттуда («помню, что я вопила: «Пожалейте человека, возьмите меня из гимназии» – Ф.Раневская). Есть, впрочем, мнение, что она ушла не сама, а была исключена за плохую успеваемость. Возможно и такое – ни тогда, ни сейчас школа не поощряла индивидуализм и независимость мышления, а того и другого у юной Фаины было в избытке…» (из книги М.Гейзера «Фаина Раневская», Россия, 2015 г.).
В «Краткой биографии» писатель Венедикт Ерофеев (1933–1990) сообщал о себе: «Родился на Кольском полуострове, за Полярным кругом. Впервые в жизни перешел Полярный круг (с севера на юг, разумеется), когда по окончании школы с отличием, на 17-м году жизни, поехал в столицу ради поступления в Московский университет. Поступил, но через полтора года был отчислен за нехождение на занятия по военной подготовке. С тех пор, то есть с марта 1957 года, работал в разных качествах…» (1989 г.). «А за университет не цепляйся… И не бойся, что в Кировске взбудоражатся, если что-нибудь о тебе услышат… Все равно – ты уже наделал шума с этими своими тасканиями…» (из Дневника В.Ерофеева, Москва, январь 1957 г.).
«14-летний Михаил Шемякин (р.1943) был принят в среднюю художественную школу при Институте живописи, скульптуры и архитектуры имени И.Е.Репина, где учился с 1957 по 1961 годы. Был отчислен за «эстетическое развращение» однокурсников. Продолжал обучение самостоятельно, копируя старых мастеров в Эрмитаже» (из сборника Л.Бушуевой «111 гениев России. Литература, живопись, музыка, театр, кино», Россия, 2011 г.).
* * *
Талантливый русский шахматист Михаил Чигорин (1850–1908) покинул стены Гатчинского сиротского института в «волчьим билетом» за участие в бунте. При таких же обстоятельствах, отягощенных «антиобщественными выступлениями», заканчивали свое образование русский путешественник Николай Миклухо-Маклай (1846–1888) и академик, будущий директор НИИ гигиены труда (в 1948–1971 гг.) Август Летавет (1893–1984).
«Вышибая из класса» и награждая «волчьим билетом» благонамеренное общество недвусмысленно дает понять, что ее терпение исчерпано с первых же страниц послужного списка художника-творца. Оно не намерено ждать, пока тот найдет «свою стезю». «Бунтаря и раскольника не убедить ни с первой, ни с десятой попытки!», – говорят любители умеренности и аккуратности, признавая только общую, а не персональную стезю. Провидение, инстанция сверхчеловеческая, более благосклонно насчет «случайного шанса» и не исключает, в принципе, чего-то сверх возможного. Однако эксперимент должен пройти под оком строгим и беспристрастным. Иногда без тени снисхождения, с жестким лимитом времени «на вхождение в творчество». Жизнь тем более коротка, если Проведение, задавая особенно каверзные вопросы, указывает на главную стезю после продолжительного «вождения по кругу». Какой художник-творец может считать себя состоявшимся, не изведав мук сомнений? Какой мэтр, достигший, казалось бы, вершин мастерства, может сказать, что познал истину и свершил все, на что мог рассчитывать?
«У меня нет времени привести доказательства!» – с отчаянием пишет 20-летний Эварист Галуа (1811–1832) на полях своего математического трактата накануне роковой дуэли. Как прокомментировать слова 89-летнего Микеланджело Буонарроти (1475–1564), который за несколько дней до смерти утверждал: «Я продолжаю учиться»? В своем сознании он оставался вечным подмастерьем, который не может завершить образовательный процесс никогда! А университетский диплом?.. Можно ли его рассматривать как некая раз и навсегда преодоленная высота? Если душу художника-творца не гложет червь тщеславия, он всегда будет на переднем крае борьбы, где потерь порой больше, чем обретений, где нет ничего завершенного, где мысль «бесконечно углубляется от явления к сущности», но в горниле творческого поиска всегда больше легковесного шлака.
Гении-самоучки, – отмечает английский литератор Исаак Дизраэли (1766–1848), – имеют много особенностей, неблагоприятных для их таланта, который часто бывает весьма силен, но редко принимает надлежащее направление… Не сознавая процесса развития собственного ума и ума других людей, эти гении-самоучки не могут выразить своих беспорядочных мыслей и не умеют пробудить симпатии к своим идеям в других людях. Они или никогда не открывают средств выразить свое внутреннее влечение, или открывают их слишком поздно» (из трактата «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.). Как тут не озадачиться пушкинским вопросом: «Ужель он прав, и я не гений?» В силу обстоятельств («нет средств выразить свое внутреннее влечение») можно, казалось бы, предречь любой исход («ну, конечно, – не-гений!») кроме того, который определяет цель и задачу всей последующей жизни. Притчей во языцех становятся примеры гениев-самоучек, сбившихся с верного пути. Закрадывается даже сомнение: всегда ли истинный гений «зрит в корень» и погружается в такие уровни подсознания, где движение к цели видится по кратчайшей прямой?
Начнем, однако, с примеров, когда «печать гения можно увидеть на челе». Удивление потомков начинается, пожалуй, с того, что в период «творческих метаний» художник-творец как будто уподобляется подмастерью, так и не добравшемуся до руля и оставшемуся без ветрил. «Гении такого рода с изумительным прилежанием наполняют свой ум всякого рода сведениями; но эти сведения, нахватанные на удачу и наскоро, сваленные в одну беспорядочную груду, похожи на богатые стога хлеба, набитые в житницу, лишенную отверстий: они гниют и сгорают от тяжести и плотности собственной массы, от недостатка протоков свежего воздуха» (И.Дизраэли, 1795 г.).
Даже если историки отмечают выдающиеся дарования сразу в нескольких областях, невольно вспоминается притча о Буридановом осле, который обессилил между двумя связками хвороста, не зная какую из них предпочесть. Сомнения привели его к смерти от голода. По мнению же здравомыслящего большинства, сомнений не должно было быть в принципе: достаточно одной связки, но чтобы та непременно состояла из отборных зерен. Однако «буридановы страдания» коренятся глубже житейской логики. Художнику-творцу необходимо иметь право выбора. Путь познания он видит не фрагментарно, как некий «сегмент», в котором он предназначен свершить все отпущенное ему природой, а многовекторной дорогой на едином, необозримом поле с развилками едва ли не на каждом шагу. Такие понятия, как «специализация» и «профессионализм» трактуются им столь широко («конечно, не сегмент!»), что он как будто не видит специфики изучаемой области, вернее чувствует себя сопричастным сразу к нескольким областям. Все они слиты для него, имеют единое поле сопряжения благодаря широкому интересу к предмету его рассмотрения. Интерес этот столь велик, что порождает энергию заблуждения, когда исследователь даже не задается вопросами: «зачем все это?», «а нужно ли вообще?» или «что станет говорить княгиня Марья Алексеевна?». Ему интересно – и этим сказано все!