Условия размещения госпиталя и жизни здесь более хорошие. Школа двух или трехэтажная, кирпичная. В школе – госпитале тепло и светло. Классы поделены перегородками на несколько палат, узких и длинных, но зато в каждой есть хотя бы часть окна, раненные лежат по 2– 3 человека. Вся территория школы, вместе с нашими домами, огорожена. Посторонние не допускаются. Нам, детям, разрешают одним выходить и играть во дворе.
Госпиталь работает напряжённо. Фронт ближе, составы приходят чаще. Мама работает бухгалтером и медсестрой одновременно. Домой забегает на минуточку, иногда её отпускают поспать, чтобы не упала. Она и тётя Феня стараются ночные дежурства делить так, чтобы кто-то был со мной. Это не всегда получается. Тогда утром я вскакиваю и бегу в госпиталь.
В госпитале меня уже все знают и любят. Сначала я иду в бухгалтерию. Когда там мамы нет, значит, она дежурит в палатах. Тогда мой путь определён – на кухню, к Анне Григорьевне, завтракать. Анна Григорьевна усаживает меня в тёмный уголок у самого окошка сдачи грязной посуды. На всякий случай, чтобы легко можно было меня спрятать, если какая проверка: посторонних здесь кормить нельзя. Но какая же я посторонняя? Мне этого не понять. Ведь я почти всех раненных знаю, и они знают и любят меня. Я часто прихожу к ним. Заглядываю то в одну палату, то в другую. Вот весёлый пожилой солдат. У него забинтовано полголовы, но один глаз под кустистыми бровями щурится добротой. Он шевелит свободным пальцем забинтованной руки, подзывая меня. Каким то образом умудряется достать из-под подушки кусочек сахара, протягивает мне. Просит посидеть с ним. Я знаю, он любит, когда я читаю стихи. В госпиталь приносят газеты, где печатаются разные стихи. Мне стоит один раз услышать, и я запоминаю всё, сразу. Вот и сейчас солдат показывает своим единственным глазом на тумбочку, где лежит газета. Лежащий рядом другой солдат, совсем молодой парень, выздоравливающий, скоро выпишется, берёт газету, тихо читает вслух стихотворение:
Пожар стихал. Закат был сух.
Всю ночь, как будто, так и надо,
Уже не поражая слух,
К нам долетала канонада.
И между сабель и сапог,
До стремени не доставая,
Внизу, как тихий василёк,
Бродила девочка чужая
Где дом её, что сталось ней
В ту ночь пожара мы не знали.
Перегибаясь к ней с коней,
К себе на седла поднимали.
Я говорил ей: – Что с тобой? –
И вместе с ней в седле качался.
Пожара отсвет голубой
Навек в глазах её остался.
Она, как маленький зверёк
К косматой бурке прижималась,
И глаза синий уголёк
Всё догореть не мог, казалось . . . .
Деревни будут догорать,
И кто-то под ночные трубы
Девчонку будет поднимать,
В седло, накрывши буркой грубой.
Пожилой солдат говорит: "Олеся". А молодой читает ещё раз, чтобы я запомнила. Про автора стихотворения никто не говорит, никому невдомёк, что автора стоит знать. Просто есть хорошее, берущее за душу стихотворение. Так оно и запомнилось, так меня и просили: "Почитай про Олесю".
Уже много позднее, в сборнике стихов К. Симонова я прочла знакомые строчки и узнала, что стихотворение называется "Через двадцать лет".
Потом я перехожу в другую палату, там просят "Алёшу":
Ты помнишь, Алёша дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди . . .
А ещё просят прочитать про седого мальчишку, которого раненный отец вез на пушечном лафете, как самом надёжном месте на этой земле. Это тоже был Симонов.
Видавшие виды, покалеченные солдаты потихоньку утирают слёзы. И я, конечно не до конца понимая, сколько стоит за этими строчками, проникаюсь в их боль, страдания, чувства. И уж что, я знаю, приободрит их, что я читаю почти в каждой палате, (я знаю, что написал эти строчки Константин Симонов):
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди, . . .
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет . . .
. . . . . . . . . . . .
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой –
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Простые слова хорошо понимались, принимались. Вскоре я научилась читать и уже сама прочитывала и запоминала стихи.
А ещё я пела и танцевала. Что я пела? Детских песенок я не знала, пела то, что услышала и запомнила по радио. Самой любимой была песня про синий платочек. Тоже много позднее, я узнала, что по радио, как и на фронтах, эту песню пела Клавдия Шульженко. А танцевала – я танцевала музыку, лившуюся из громкоговорителя. Мелодии были разные. Были песни, марши, музыка без слов. Марши я не любила. А вот музыка без слов будила во мне потребность движения. Я невольно погружалась в мелодию, и руки, ноги, тело начинали петь эту мелодию. Я даже не всегда понимала, как это происходило, был ли кто-нибудь рядом. Музыка кончалась, я замирала с последними тактами и только тут замечала, где я. Это могла быть палата, мог быть коридор. Но плотное кольцо солдат было всегда. Часто сёстры, проходя мимо, или заходя делать уколы, задерживались в дверях, слушали, смотрели. Подходили уже передвигающиеся раненные из дальних палат. Звучали по радио и различные народные песни. Конечно, меня никто не учил национальным танцам, но солдатам очень хотелось их увидеть. Наверное, это было прикосновение к родному дому. Я вслушивалась некоторое время в звучащую музыку и начинала двигаться. Солдаты, для которых эта музыка была родная, утирали невольные слёзы, иногда показывали некоторые характерные движения. Особенно много было русских, украинских, татарских мелодий. Кто-то раздобыл для меня узорчатый, красно-белый платочек, и я, то повязывала его на голову, то несла в руке, разнообразя и расцвечивая движения в танце. Но были и кавказские, и восточные мелодии Средней Азии, которые призывали двигаться совсем по-другому. Раненные, из этих мест, кто незабинтованной рукой, кто ногой, показывали некоторые движения. Солдаты научили меня матросскому танцу. Так что репертуар мой был довольно богатый, эти спонтанные концерты происходили к всеобщему удовольствию. Когда мама освобождается, по толпе у дверей палаты или в коридоре она безошибочно определяет, где её дочь.
В одной из палат лежит совсем молоденький латышский мальчик. У него нет обеих ног, и левая рука только до локтя. Мама и тётя Феня часто приходят к нему, он как бы родной. Они разговаривают с ним по-латышски, и он радуется возможности поговорить на родном языке. Его ярко синие глаза полны такой тоски и боли! Мама попросила меня заходить к нему почаще. Сначала он молчал, хотя присутствие маленькой девочки, её голос и танцы смягчают его взгляд. Постепенно стал разговаривать. Потом просит станцевать под мелодию, которую он напоёт. В это время подошла моя мама. Оказалось, что она помнит эту мелодию. Мама стала подпевать её и танцевать, а я повторять за ней. Он стал ждать нашего прихода и очень был рад, кто бы из нас не пришёл. Я стала часто навещать его, особенно когда узнала, что его скоро выпишут. Потом он уехал, не знаю, как и куда. Но тогда это была судьба многих.
Иногда мой "обход" продолжался до обеда. Кто может, уходит в столовую, другим приносят обед в палату. А я, утомившись, часто засыпаю на освободившейся на время обеда койке. Вернувшиеся с обеда солдаты не хотят будить ребёнка, терпеливо сидят на соседней койке. Мама находит меня, поднимает, ведёт полусонную домой. Пётр Исаакович, встречает нас в коридоре, уставший после бесконечных операций, находит в себе силы улыбнуться, и сказать, что я помогаю им лечить солдат, и мне полагается орден, так же как ему (у него их было несколько, только я не знаю, каких).
Кроме меня на территории госпиталя была ещё одна девочка, Таня, на два года постарше меня. Она дочь сестры-хозяйки Галины Петровны. Они, вместе с их бабушкой, Елизаветой Ивановной живут в том же доме, но с другой стороны. Почему-то бабушка не пускала Таню в госпиталь. Таня с нетерпением ждала, когда я приду домой, чтобы чем-то заняться.