(Дядь Федор – муж моей тетки Василисы (бабушка зовет его Хвёдор) – здорово фокусы показывает карточные: он, когда я маленькая была, нянчился со мной однажды; «Давай, – говорит, – в карты играть», – и выиграл у меня кубики и рыбку резиновую игрушечную, правда, мама потом у дядь Федора забрала и кубики, и рыбку, а бабушка его «пустым боталом» назвала. А еще, помню, «гуляли» (так мама и тетки говорят) у нас всей родней: водку пили, песни пели, до мордобоя, правда, не дошло. Вот погуляли – я маме помогать: собираю со стола пустые водочные бутылки и на кухню утаскиваю. Дядь Федор увидел это и цыкнул: куда, мол, тащишь, а ну стой, кому сказал! Я замерла. А он бутылочку берет – и с десяток капель в стопочку сливает. Другую берет – сливает. Так «добрая рюмашка» и вышла. Дядь Федор опрокинул водку в глотку. «Эдак-то, брат», – сказал, подмигнул и утер рот рукавом пиджака.).
Концерт закончился – за окном уже темно было, и мы пили лимонад, ели кукурузные палочки
(мы с Аленкой кукурузные палочки «курим»: берем в рот палочку и делаем вид, что курим, а сами подъедаем желтое сладкое лакомство, а еще Аленка высылает посылки с кукурузными палочками, земляничным печеньем и детским ирисом в Болгарию, своей подруге по переписке, которую зовут Лили, как гимнастку Лили Игнатову: «У них там нет ничего», – пищит сердобольная пигалица, заталкивая в холщовый мешок, который она сшила сама, серые хрустящие коробки: на них нарисованы львенок, жираф (я, когда была маленькая, называла жирафа «жира́усом») и обезьянка) –
в общем, пили мы лимонад, ели кукурузные палочки. А потом моя мама сказала, что ей завтра в шесть часов вставать, «никакого покоя». А Лилия Емельяновна – Аленкина мама, она за Аленкой зашла, – что «у этих Чудиновых вечно балаган – пойдем, Алена!». Мама вслед Аленке и Лилии Емельяновне успела крикнуть: «Скатертью дорога, корми тут всех!»
«А у Аленки титька выросла!» – хихикает Данька. Аленка «титьку» рукой прикрыла, пищит: «Это я Иришке конфеты беру!» А бабка: «Да твоей Иришке уж своих детей нянчить пора, а она всё девчонку подучивает конфеты таскать. А ну положь, говорю!» Аленка – косицы топорщатся – за «титьку»… Карман лопнул от обиды – и «мишки», «красные шапочки», «белочки», «трюфели» прямо в салат оливье! Всё бабка трехгорлая! А Иришке толстомясой так и надо! Так моя мама ее называет: «толстомясая».
Не любит она Буяновых, это «семейку чертову» Аленкину. «И чтобы твоей ноги там больше не было!» – строжится. Я разбила любимую вазу Аленкиной мамы Лилии Емельяновны
(Лилия Емельяновна, Лилия Григорьевна – сплошные Лилии, правда, Лилию Григорьевну, которая учит меня музыке, я тогда еще не знала, не знала я и большую терцию, но вот Париж, Париж был уже совсем близко!).
Разбила той самой ногой, про которую говорит моя мама, чтобы ее там не было. Только вот я Буяновых: Иришку – толстомясую, тестоподобную, Лилию Емельяновну – она похожа на маленькую девочку с большой бородавкой
(мама любит говорить «похож как вилка на бутылку», то есть «совсем не похож»),
которая присосалась, словно пиявка, к ее верхней губе
(если честно, иногда мне кажется, что к Лилииемельяновниной губе присосалась не пиявка, а тестоподобная Иришка),
Артемия Васильевича, который заставляет Иришку отдирать лак с ногтей зубами, Аленку с тонкими косицами и ее вечным «Ну да, Таня!» и Пика – смесь бульдога с носорогом, как говорит моя мама, лохматого добродушного пса, который обожает сливочное масло
(Пик масло ворует (лапой со стола, сама видела), а потом зарывает в потертый полосатый половик: половик этот развалился у порога – вечно нога проваливается во что-то мягкое)
и дружит исключительно с собаками, что живут на соседней улице, – так вот я́ Буяновых люблю и постоянно у них отираюсь.
Мне семь лет, у меня 33-й размер ноги. «Обуви на нее не напасешься», – жалуется людям моя мама. Аленкиной маме лет сорок, а то и больше, у нее тоже 33-й размер, и она тоже жалуется людям: «У людей размеры как размеры, а я на свою кукольную ногу до сих пор туфли в “Детском мире” покупаю».
Аленка заговорщически достает из выреза кофты ключ – и мы сломя голову бежим к ней домой
(Лилия Емельяновна со своей бородавкой на работе, Артемий Васильевич в командировке, Иришка в институте, Пик на прогулке)
и первым делом натягиваем на себя туфли на высоком каблуке, которые у Лилии Емельяновны «на выход»: «Туфли на выход! – дергает она короткими ножонками, встречая мою маму на улице, – а ваша дочь нацепила их на свои грязные ноги…» – «Неправда! – машет руками моя мама. – У моей дочери чистые ноги! Это у вас вечно псиной воняет и весь пол маслом вымазан, не успеваю отстирывать гольфы и колготки!» Зато пол блести-и-ит! И можно, разогнавшись как следует, сигануть из одного конца коридора в другой, будто на катке, да и коньков не надо! «Зы́ко!» – пищит Аленка, когда я скольжу, словно Ирина Роднина, по масляному
(уж Пик постарался)
коридору и пою: «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» «Шесть ноль», – пищит Аленка. Я заканчиваю выступление под овации зала.
А еще мы играем с Аленкой в гимнасток
(«Дюба-дюба, дюба-дюба, шани-шани, шани-шани! – всегда считаемся мы перед игрой. – А дюба-дюба-дюба, а дони-дони-дони! Ай ми, замри! Эни-бени-рикитави, тебус-ребус – и повис. Рыжая Наташка, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся. Наша ботаничка тощая, как спичка, на высоких каблуках и с ботаникой в руках. А пони, пони, пони сидели на балконе. Чай пили, чашки били, по-турецки говорили: «Чаби-челяби, челяби-ляби-ляби». Мы набрали в рот воды, мы сказали всем: замри! А кто первый отомрет, тот получит шишку в лоб. Шишечка еловая, сорокапудовая. Рыба-карась, игра началась» – посчитались: я – Надя Комэнечи, Аленка – Ольга Корбут).
Через большую Буяновскую комнату
(вместо «комната» Иришка-бородавка говорит своим ползущим голоском «зала»),
словно брусья в зале гимнастическом, протянуты две бельевые веревки. Мы раздвигаем наволочки и полотенца – белый занавес, – притаскиваем с кухни табуретки, залазим на них и, держась за веревки, начинаем выделывать ногами такие па, что нам восхищенно рукоплещет сама Лариса Латынина. Я отчаянно машу своей длинной – и чистой – ногой, обутой в туфлю «на выход», я пою «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – и в тот самый момент, когда трибуны замирают в ожидании чуда, любимая ваза Лилии Емельяновны под неистовую тишину совершает кульбит и разбивается вдребезги… «Зы́ко! Бри́ко!» – пищит Аленка. Осколки «чистого хрусталя»
(«Это чистый хрусталь! – голосит Лилия Емельяновна и дрыгает ножонками в «туфлях на выход», встречая мою маму на улице. – Ваша дочь разбила чехословацкую вазу!» – «Да какой это хрусталь? – машет руками моя мама. – Может, еще скажете, у вас в ушах бриллианты?» – Лилия Емельяновна хватается за пылающие уши, на которых, словно стройные гимнастки, висят, раскачиваясь туда-сюда, длинные сережки за 70 копеек из соседнего универмага, что как раз на той самой улице, куда любит отправляться на прогулку Пик),
так вот, осколки «чистого хрусталя» «за 70 копеек» безжалостно вонзаются в истертый палас. И тут в дверь Буяновых кто-то скребется. Аленка судорожно хватает веник с совком и заметает следы преступления. Я успеваю стянуть со своих «чистых ног», которых теперь, как видно, долго не будет в доме Буяновых, «туфли на выход», Аленка бежит к двери… Это Пик вернулся с прогулки и лакомится припасенным кусочком масла, щедро сдобренным припорожной грязью. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – пою я неистово, просто глотку деру
(«глотку деру» – так говорит моя мама, которой в шесть часов вставать, а я вечно ей не даю уснуть).
Музыке меня учит Лилия Григорьевна. Мы ходим к ней с Аленкой домой. На самом деле зовут ее Изольда Григорьевна. Играю я как-то этюд Черни (ми – фа – соль – аккорд ми-до) – стук в дверь. И прямо с порога голосок: «Гражданка Мюллер? Изольда Григорьевна?» – и человечек невысокого росточка ловко втискивается в квартирку Лилии Григорьевны, будто торопится запрыгнуть в отъезжающий автобус и перед его носом вот-вот закроются двери. «А почему, собственно, гражданка?» – Лилия Григорьевна запахивает на груди халат и закуривает. А про Изольду и Мюллер ни слова! Мы с Аленкой переглядываемся