Однако кипятился я недолго. Калитка открылась, теперь уже распахнувшись во всю ширину, и низенький, коренастый и толстомордый Машкин кинулся ко мне с объятиями.
— Вот не ожидал! — вопил он, астматически хрипя. — Вот сюрприз! Да как же это вы, дорогой! Что же вы не предупредили? Ну, гостенек, ну, удружили!
Неподдельная его горячность несколько поколебала мою решимость сделать из романа рассказ, и я подумал, что, пожалуй, небольшая повесть может получиться.
Влекомый обнявшим меня за талию Машкиным, я вошел в калитку. Бассейна не было, но в своей предварительной оценке я ошибся ненамного. Двор был шикарный. Те, кто его оформлял, явно были знакомы с западными журналами. Такое я видел только в кино, да еще на фотографиях в тех же самых журналах. Ворота и забор словно отсекали двор машкинской виллы от остального мира, а калитка открывалась в совершенно другую жизнь. Как у Уэллса.
Бассейна не было, но был небольшой прудик, в котором плавали два лебедя. Честное слово! И было в этом райском дворе много еще чего. Кому хочется подробностей — пусть полистает эти пресловутые журналы и выберет по своему вкусу. Не ошибется.
Под сенью деревьев мы прошли на террасу. На террасе был накрыт небольшой столик, рядом стояли два кресла. Машкин, хлопоча, усадил меня в одно из них, сам плюхнулся во второе. Я было хотел приступить тут же к делу, помня наказ Сережки, но Машкин и рта не дал мне открыть.
— Ми-и-лый вы мой, — протяжно и ласково сказал он, хлопая меня по коленке своей короткопалой пухлой ручкой. — Да что же это вы ехали-ехали, устали, путь ведь неблизкий, дорога дальняя, тяжелая, автобусы наши неудобные, черт знает для кого придуманные, тащатся еле-еле, у каждого столба останавливаются, а теперь хотите с места в карьер работать начинать, делами заниматься, ни за что не позволю, какие там сейчас дела, мы с вами сначала выпьем-закусим, расслабимся, поговорим, а потом уж и дело вспомним, дельце ваше маленькое, но такое приятное — слов нет, эй, Вася! — и он хлопнул в ладоши.
Говорил Машкин, как и писал — длинно и путано. «С ума сойти можно! подумал я. — Ведь он меня заговорит!» Впрочем, приглашение «выпить-закусить» звучало не так уж плохо. «Человек есмь, а посему слаб».
У стола бесшумно возник человек. Это был уже не тот, что встретил меня у ворот. Но особого различия я не усмотрел. Такой же низкий лоб и тот же туповатый взгляд.
— Ну-ка, Васенька, — скомандовал Машкин. — Расстарайся там насчет горяченького, а пока водочки принеси, да не нашей горлодерки, а финской или «смирновочки», вы ведь водочку пьете холодненькую, вкусненькую, впрочем, кто же ее не пьет, голубушку, тут важно только меру знать, да ведь у каждого она своя…
Конец фразы явно относился ко мне. Васенька канул так же беззвучно, как и появился. Буквально через секунду он возник вновь и осторожно поставил на столик поднос с несколькими запотевшими бутылками и хрустальными рюмкам?. Это действительно были «Смирновская» и «Финляндия». «Так, — оттаивая, решил я. — Редактор все же не самая плохая профессия».
— Ну, вот, сейчас по рюмочке, по другой, под закусочку легонькую, хорошо ведь пойдет, с устатка-то, как пташка порхнет, на душу осядет, размягчит душу, раздобрит, я ведь вижу, какой вы злой приехали, как топтать меня собираетесь, в клочья рвать, а мы вам душу и смягчим, задобрим…
Он все говорил, подмигивал мне, похлопывал по колену, потирал ладошки, расплывался в улыбке, но на мгновение из-под облика этого добродушного хлопотливого толстячка вдруг выступило что-то такое холодное, отвратительное и одновременно твердое и угрюмое, что меня внутренне передернуло. Я поспешно схватил рюмку, уже налитую Васенькой, опрокинул ее в себя и зажевал маленьким бутербродом с черной икрой. Были на подносе бутерброды и с красной.
Машкин мягко пожурил:
— Ах, милый, что же вы так, меня не дождавшись, вперед рванулись, по молодости, наверное, по стремительности, я ведь тоже молодой был, стремительный, да ведь никогда вперед старших не кидался, ну, да ничего, вы по второй, а я по первой, так на так и будет.
Ну, что же, пришлось на этот раз с ним чокнуться. Надо сознаться, никакого удовольствия я от водки не получил. Как и от икры. Нехорошо мне было, неуютно на этой роскошной террасе, с этой роскошной выпивкой и роскошной же закуской.
И исходила эта неуютность от плотного хлопотливого человечка напротив меня. Я чувствовал всей кожей, как, улыбаясь, он все же внимательно рассматривал меня. Как лягушку на препарационном столе. Он словно прикидывал, сколько я буду ему стоить. Хватит ли на меня несколько рюмок водки или придется предложить некую сумму, чтобы обойти мою редакторскую строгость?
Чтобы прервать это состояние неуютности, я решительно отодвинул рюмку, которую Машкин опять собирался наполнить и сказал:
— Вот что, Константин Степанович, все это хорошо: выпивка, закуска. Но я не для этого к вам приехал. Да и времени в обрез, — тут я демонстративно посмотрел на часы. — Мне ведь еще в одно место успеть сегодня надо.
— Какое еще место, никаких мест, нам с вами поработать надо, может, за один день и не управимся, завтра продолжим, а за командировочку не беспокойтесь, отметим любым числом…
— Вот и давайте работать, — прервал я его словоизвержение. — Нам серьезно нужно поговорить о самой концепции вашего романа. Откровенно скажу — если бы руководство издательства не заключило с вами договор, никакого разговора сейчас и быть не могло.
Машкин мгновенно посуровел. Другое слово и подобрать трудно. Именно посуровел. Улыбчивая хлебосольная маска исчезла с его лица и проступило то, что под ней скрывалось и что я уже угадал раньше. Это был не человек. Это был гранитный монумент, статуя Командора, готовая смести все, что станет на ее пути. А я, выходило, Дон Гуан. В роли Доны Анны выступала рукопись Машкина и за ее невинность и целостность он собирался увлечь меня в преисподнюю.
Поначалу я пытался доказать, что роман никуда не годится и если отбросить три четверти его объема, эта операция пройдет совсем безболезненно и может получиться вполне сносная повесть. «Не Айтматов и не Распутин, но для нашего края…»
Но как я ни усердствовал, какие бы железные доводы ни приводил, стену машкинского упрямства пробить не мог. Я разливался соловьем о задачах литературы, твердил о суде читателей. Тщетно. Машкин повторял только: «Это вы молодой, это вы не понимаете…»
Где-то через час разговор наш зашел в тупик. Новых доводов у меня уже не было. Я выдохся.
И тогда Машкин, видя, что мое красноречие иссякло, но я по-прежнему стою на своем, выбросил козырного туза: предложил деньги (и немалые) за то, чтобы роман вышел в его нынешнем виде.
— Вы поймите, — журчал он, снова на какое-то время надевая маску хлебосольного хозяина и пытаясь наполнить рюмки. — Вам ведь разницы никакой, что так выйдет, что этак, а мне хочется. Вы молодой, вы не понимаете, что это такое, когда хочется, когда страсть как хочется что-то оставить, имя свое увековечить. Ведь чем я всю жизнь занимался? Деньгами, связями, влияние набирал, копил, уйду — и кто вспомнит о моем влиянии, влияние и денежки с собой на тот свет не заберешь, все тут останется, развеется как дым. А так прочтет кто мой роман и помянет добрым словом Константина Степановича Машкина, корыстолюбца и нехорошего человека. Вот, скажет, какой был мужик, и деньги имел, и силу, а нашел время о душе подумать, романище написал большой, славный. О душе ведь думаю, время пришло о душе подумать. А и вам выгодно будет, я ведь знаю, сколько вы получаете, дело молодое, деньги всегда нужны, а в молодости особенно, очень вам денежки не помешают, коли договоримся полюбовно.
Понять стремление Машкина к славе я мог. Никому из нас это не чуждо. Не хочу я и сказать, что такой уж я святой и деньги мне не нужны. Если честно, то я уже был на грани того, чтобы согласиться. Может быть, даже и без денег, просто из человеколюбия. Но у Машкина не хватило выдержки. Не «дожал» он меня. Что ни говори, а возраст дает себя знать. Вероятно, лет этак с десяток назад Машкин был покрепче и повыдержаннее. Иначе бы не достиг того высокого положения, на котором был сейчас, судя по тому, что я видел и что понял из некоторых его намеков. Но не сдержался старик, сорвался.