Подняв слоновью ногу, обутую в стоптанные до нельзя домашние тапочки, она с яростью начала топтать рассыпанные по полу игрушки. Раз! Раз! Хрясть! Хрясть! Фигурки сказочных существ – рогатых минотавров, летающих грифонов, огнедышащих драконов – с хрустом разлетались на осколки. И делала она это с такой злостью и ненавистью в глазах, что тщедушный мужичок испуганно забился под свои же собственные стеллажи и с ужасом оттуда следил за ней.
– Вот! Вот! – наконец, она чуть поостыла, видимо, устав топать ногой. – Забери своего ублюдка! – из-за двери она за шкирку вытащили худого мальчишку и с силой швырнула его в сторону Палина. – И если ремеслу его не обучишь, сгною обоих со свету!
После ухода грозной фурии и горшечник и мальчишка еще долго сидели на грязном полу и молчали. Старый бездумно пялился на чудом сохранившийся целым кувшин. Мальчишка же дополз до разломанного единорога и тихо заплакал.
– Не скули, племяшь, не скули. Еще много таких сделаешь. И лучше сделаешь. Таких слепишь, что люди ахнут… Я научу тебя, как изумрудную и алую краску делать, – юнец затих и заинтересовано посмотрел на горшечника. – Никто кроме меня такую краску не сделает. Такая красота получиться, Ири…
Ири, худенький, белокожий с густыми кудрями мальчонка, которому вряд ли на этом свете видел больше тринадцати зим, схватил разбитую игрушку и, шмыгая носом, пытался соединить осколки.
Горшечник, загребая осколки, подполз к мальчишке и обнял его, разглаживая ладонями непослушные золотистые кудри.
– Эх, голова ты бедовая. Жизнь, паскудина, она такая. Сиротинушке словно злая мачеха, что не приголубит и не пожалеет. Знаю, тяжело тебе. Достается…, а ты терпи. Матушка твоей тоже доставалось, а она, страдалица, терпела, – Палина, похоже, окончательно развезло; язык его заплетался, а речь становилась все более сбивчивой. – Только плакала часто, бедняжка. Ночью… Думала, мы не слышим.
Доверчиво прижавшийся к дяде Ири начал теребить его за отворот рубахи, прося рассказать про маму.
– Расскажу, горемыка, расскажу, что помню, – он вновь пятерней погладил мальчишку. – Как сейчас помню, как тростиночка она была. Бледная вся, тоненькая. Ручки вот такохонькие были, когда мой брат ее и тебя привел к нам в дом, – Палин всхлипнул и очертил рукой что-то неопределенное в воздухе. – Я таких и не видел никогда… Моя вона какая, – кивок куда-то в сторону. – Быка ударом кулака свалит. Трехпудовую кадушку запросто поднимает… А твоя матушка что? Такую ветер с ног свалит. Как-то воду с источника несла и упала. Или капусту рубить взялась, все руки себе в кровь изрезала..
Он снова всхлипнул и крепче прижал к себе племянника.
– Говорил же брату, куда ты ее с дитем притащил? Не место ей здесь, не место! – Палин уже совсем не следил за языком; одурманенный забористой брагой мозг щедро выдавал то, о чем его брат всегда запрещал говорить. – Она же как лепесточек. Наши же бабищи кровь с молоком, к работе привычны… Говорил и ей, а она губы сожмет и молчит. Гордая она была, Ири. Молчала все время. Один раз только заговорила…, – всхлипывания становились все глубже, то и дело переходя в пьяный плачь. – Зыркнула на меня своими голубыми глазищами, как огнем обожгла. Вот тут в сердце все огнем полыхнуло. Понял я, как ей тяжко было… Тихо-тихо заговорила она, что некуда ей больше идти и не к кому обратиться. Бежала она со с сыном из дома, где и ее и сына ждала погибель. Скиталась в холоде и голоде, пока не подобрал ее мой брат, добрая душа. Он-то и привел ее к нам… Страдала она, бедняжка. Все никак привыкнуть не могла. Так зимой и простудилась. Кровью харкать начала, ничего не ела и через седмицу слегла. Братишка мой, что полюбил ее до беспамятства, тоже долго не прожил. Утоп… Вот так-то, малыш, и не племяш, ты мне оказывается.
А мальчишка лишь хмуро сопел, внимательно смотря на Палина своими пронзительно голубыми глазками.
– И ты весь в нее. Глазищи такие же. Кожа белая, как у благородных. Власы золотые, не каждая девица такими похвастается… Эх, намучаешься еще, – горшечник снова всхлипнул каким– то своим мыслям. – Не наша кровь, сразу видно. Моя-то, медведиха, за то и взъелась на тебя. Мать твою шпыняла, а после и тебе стало доставаться. Ты, племяш, прости меня, дурака старого, что слова ей поперек не сказывал, что оборонить тебя не смог.
Вскоре голос старика становился все тише и тише, пока, наконец, совсем не стих. Горшечник, привалившись к той самой кадке с водой, захрапел, время от времени испуская вонючие газы.
– Заснул…, – Ири стащил с колченогой лавки пыльную дерюгу и осторожно укрыл старика. – Вот так всегда. Обещает-обещает, а сам спать. Ничего, а сам всему научусь, – он уже давно не обижался на это повторявшееся изо дня в день обещание обучить гончарному делу. – Эх, солнце– то как высоко, – вдруг испуганно вскочил он на ноги. – Я же воду наносить забыл. Сейчас мымра опять прибежит и визжат начнет.
Подтянув вечно спадавшие ветхие порты, мальчишка ринулся на улицу, под горячие лучи солнца. Та бочка, о которой он только что так кстати вспомнил, была для него настоящим проклятье. Огромная, пузатая, она стояла в самой дальней части двора и напоминала прожорливое ненасытное чудовище, которое нужно было напоить.
Ири подхватил свое ведерко, сделанное им из старого кувшина и куска веревки (настоящее ведро с водой ему было просто не поднять), и вприпрыжку побежал к речке. Пара сотен шагов до нее он и не заметил. С горки, когда руки не оттягивает тяжелый кувшин с водой, бежать было легко. Можно было даже петь что-то веселой или просто смеяться. Назад же взбираться по скользким и острым камням было уже самой настоящей мукой.
– Пустое?! Где этот поганец?! – неприятный визг встретил Ири почти у ворот во двор. – Свинок поить надо, а бочка еще пустая?! А, вот ты где! – еще сильнее завизжала Ингирда, заметив входящего в ворота мальчишку. – сыночка моя ты только посмотри на этого лентяя! Смотри, смотри! Кормлю его, одеваю, сопли ему подтираю, а он, паскудина, ленится! Гляди на него, Вастик!
Ненаглядный сынулька Ингирд и Палина, уже в своем десятилетнем возрасте, был под стать матери, грозя вскоре и во все догнать ее по весу. Хорошо упитанный, теплый пиджачок на нем едва не лопался по швам. Полные щеки чуть свисали, придавая его лицу что-то бульдожье. Он, как мать, стоял скрестив руки на груди и с презрением смотрел на Ири. Вот, даже не думая прекратить жевать медовый крендель, он тоже пытался буркнуть что-то обидное, как подавился.
– Что такое? Что такое? Ну-ка открой ротик! Что там у тебя? Крендельком подавился? Ничего, ничего! – словно наседка обеспокоенно закудахтала Ингрид над сыном. – Что же ты так? Поругать непутевого хотел? Вот! – она вдруг всей многопудовой тушей резко развернулась и с ненавистью уставилась на Ири, который только – только опорожнил свой кувшин в бочку и собирался снова идти за водой. – Вот-вот что ты наделал, паскудная твоя душонка! Сына мово извести захотел глазом своим дурным! Я тебе покажу! Чтобы духу твоего да завтрашнего дня в доме не было! Слышишь?! И кадку наполни! Потом поросей накорми и убери за ними. Паскудина…, – Ири уже припустил к воротам, крепко прижимая к груди кувшин; мегера в гневе запросто могла и розгами так отходить, что потом дня три на пузе спать будешь. – Чуть кровиночку мою не угробил. Я этой твари устрою… Сдохнет у меня, как и мать его сдохла.
Последнего Ири уже не слышал, несясь по тропинке к воде. Нужно было наполнить бочку как можно скорее, иначе Ингрид и правда могла взяться за розги. Едва не поскользнувшись на грязи у берега речки, он наполнил кувшин и начал подниматься в гору.
– Наверное опять поесть ничего не даст. Утречком заплесневелую краюху кинула. Мол, вот тебе, и завтрак, – бормотал он, внимательно смотря, чтобы не поранить босые ноги об очередной камень. – Может хоть у поросей удастся картохи стащить…
С этими мыслями Ири и бегал туда-сюда, пока бочку не наполнил. Когда же он с трудом вылил последнее ведро и с трясущимися от усталости руками и ногами сел прямо на землю, его тут же окатили вонючими помоями.