"Почему я не жених, как Гаврюха? - думаю я. - Ходил бы всегда в новых лаптях да еще в сундуке держал бы праздничные сапоги на высоких каблуках. Говорят, малой еще я. А Митроха не малой? Он ростом всего два вершка от горшка, а ходит уже в лапоточках и еще выхваляется, меньшим меня прозывает да басурманом!"
- Бабушка, а бабушка, - спрашиваю я, - почему меня прозывают басурманом?
- Некрещеный ты, внучек, вот и прозывают так.
- А почему не окрестили?
- Матушка твоя не захотела, покойница, - недужным голосом отвечает бабушка.
Вот маманя какая нехорошая, не окрестила меня в золотой ванночке, как крестили летом Федяшку. А теперь мужики как напьются, так меня либо в лоханку суют или еще куда. Один раз дядя Васяня посадил меня в огуречный рассол. Страсть как после этого тело пекло.
- Бабушка, а почему меня прозывают сыном московской боярыни? - снова спрашиваю я.
- Пусть и прозывают, а ты гордись. - Бабушка подперла руками подбородок и задумалась; это она всегда так делала, когда собиралась рассказать какую-нибудь сказку или житейскую историю.
- Бабушка, что ты задумалась? - окликаю я ее.
- Мысли свои на ниточку нанизываю, внучек, - отвечает она.
"Как это так делает бабушка? Неужто у нее в голове клубок ниток?"
И вот, нанизав мысли, бабушка рассказала о моей матери.
- Матушка твоя в девках была краше московской боярыни. Отбоя от парней не знала. Не девка была, а загляденье одно. Волосы у нее были черные-пречерные, как ночь в осеннюю пору. Глаза карие, большие да ласковые. Посмотрит на кого - будто рублем одарит. А как разнарядится - пава и пава. Бывало, только наступит воскресное утро, а у наших ворот уж обязательно чьянибудь тройка стоит, а за столом сваты сидят и райскую жизнь обещают твоей матушке. Приезжали сваты из самых богатых дворов. Только она-то, Авдотыошка, всегда сватам отвечала отказом.
"Смотри, доченька, - говорила ей, - не свое ли счастье от себя отталкиваешь? Поодумайся, жених-то ведь какой красавец, как на картинке писанный, да богатство у них какое! Как у бога за пазухой будешь жить".
"Нет, маманя, - отвечала твоя матушка, - не надо мне большого богатства, не надо жениха писаного, да немилого. Если, матушка, хочешь, чтобы я была счастливой, отдай меня за Ромашку Остужева".
Как скажет, бывало, такие слова, у меня просто кровушка стынет. Ведь Ромашка Остужев сам-то носил чужие штаны, чужим хлебушком питался, сам себя прокормить не мог, не то что жену. Знамо, ведь само слово говорит - батрак... Эх-хе! вздохнула бабушка и продолжала рассказывать сама себе, не обращая на меня внимания. - Долго она, непокорная, сидела в девках. Даже люди стали поговаривать мне: что, мол, томишь свою дочку-девка в самом соку. Что мне было говорить, если дочь такая непослушница, если отец вожжами не сумел на ум ее наставить, а я что могла сделать? Так вот и перемалкивала все, а в душе ее очень бранила. И вот Авдотыошка моя стала сохнуть и сохнуть. На глаза людям не показывается, навстречу гостям выходить перестала. Я уж забеспокоилась - не притча ли с ней какаянибудь сотворилась? Однажды вечерком этак захожу к ней в чуланчик, окропить ее святой водичкой, а Авдотьято бух мне в ноги.
"Что хочешь, - байт, - матушка, со мной делай, хоть убей али отрави каким зельем, я согрешила, против твоей воли замуж вышла".
Как сказала она такое, рученьки у меня опустились, язык отнялся, очи затуманились.
"Да где же венчались-то?" - спрашиваю.
А она:
"Нигде, матушка..."
"Отрекись тогда от него, греха ведь на свою душу сколько принимаешь".
"Не могу, - байт, - матушка, теперь мы ребенком связаны".
"Кто же муженек-то?" - спрашиваю я.
А она мне:
"Ромашка Остужев".
Тут уж совсем я чувствие потеряла. Ах, думаю, клятый ты человек, опозорил нас перед всей деревней! Слыхано ли, чтобы невенчанными считаться мужем и женой.
Я уж и не помню, как выбежала из избы, да только очнулась у дома Остужевых. Ну, думаю, пусть греха наберусь, а Ромашке выцарапаю глаза. Захожу этак к ним, спрашиваю Ларивона стал быть, его отца, - где Ромашка. А у самой поджилки трясутся, зубы стучат, как от лихоманки.
"Нетути, - байт, - Ромашки. В извоз с хозяином уехал".
Он работал у Хлора Спиридонова, купец у нас такой был, красной материей торговал. Ну что ты тут поделаешь! Хоть лоб об стену расшиби, горю этим не поможешь. Я уж, пожалуй, согласилась бы отдать Авдотью за Ромашку, да вишь, какое дело, Авдотья-то приметная стала. Что теперь скажет народ? Поп близко к церкви не подпустит. Конечно, поп-то обвенчал бы, если хорошенько ему руки погреть, да денег-то у нас нету. Знамо дело, откуда они, коли в семье осьмнадцать ртов. А поп у нас был лихущий, любил на таких случаях руки погреть. Ох, тогда и перенесла я горя!
Недельки две, что ли, прошло с того времени, как-то смотрю я, Авдотья моя к окну прямо так и прилипла вся. Гляжу: обоз Спиридоновых из города вертается, Авдотья, оказывается, высматривает Ромашку, а его-то в обозе и нету. Мне охота было и самой-то с ним, клятым, поговорить, да вишь, куда-то подевался, греховодник. Спросить у людей вроде зазорно. Только на второй день про него узнали, бают, ушел от хозяина, к комиссарам подался... Осенью по деревне пошла молва, что будто Ромашку зарубили кадеты. И рада этому стала, и не рада. После этой молвы Авдотью закрыла в чулан, людям на глаза не стала показывать. Сидит у меня, бедная, будто кисейная стала, глаза ввалились, страшно на нее и смотреть. Как-то я подсела к ней, а она песенку поет, да так жалостливо, что даже в груди у меня защемило.
"Авдотьюшка, - грю, - послушай-ка, что я тебе посоветую".
"Что посоветуешь?"
"Един бог только без грехов на небе, а на земле все люди грешны. Давай-ка я тебя свожу к бабке Кондрачихе, освободит тебя от бремени, да выходи-ка за Макарку Безмозглого".
А Макарка в соседней деревне жил, в Куляскино.
Отец у него страсть какой богатей. Скота у них было, наверное, больше, чем муравьев в муравейнике. Да только сам Макарка был немножко глуповат, а при богатстве ведь и с глупым можно прожить. Вот я ей и баю: люди они щедрые, в шелка они тебя оденут, в золоте будешь ходить. Авдотья как вскинет на меня глаза, а в них зеленый огонь горит, прямо-таки я спужалась.
"Не хочу, - говорит, - носить я шелка, не надо и золота, - я, может, в себе ношу в стократ дороже золота".
На масленицу родила тебя. То-то покойница была рада, будто нашла сто рублев!
Ну, как говорится, старое клонится к земле, а молодое тянется к небу. Тебе так уже годика полтора стало, как-то возвращаюсь я с полюшка, а дед в то время на заработках был. Смотрю я, народ прямо валом валит к церкви. А в те беспокойные девятнадцатые и двадцатые годы ведь судьбы людей решались на церковных площадях.
"Какого там еще лешего принесло на нашу голову?" - спрашиваю я у одного проходящего.
"Комиссар приехал, с мужиками хочет говорить".
Прихожу и я туда, смотрю - супротив церкви коляска стоит. Блестит она вся, будто лакированный козырек на новой фуражке. А на ней-то этот самый комиссар сидит, весь в коже да ремнями обтянутый. И такие складные да задушевные слова говорит! Слушаю его, а самой чудится, будто голос его схож с Ромашкиным. Подошла поближе, присмотрелась, а на коляске и впрямь сидит Ромашка. "Ох, господи, - думаю, - не наваждение ли со мной какое, не бес ли мне очи мутит?" Сорвалась я оттуда и айда домой. Надо упредить Авдотью, а то, чего доброго, может свихнуться бабенка али еще что может случиться с ней.
Прибегаю я, значит, домой и спрашиваю:
"Где Авдотья?"
"Нету ее, куда-то недавно ушла".
Только было я собралась обратно бежать к церкви, смотрю эта самая коляска подъезжает к нашему двору, а из нее Ромашка с Авдотьей, как анерал с анеральшей, сходют. Зашли они в дом и бух оба мне в ноги. Да, преклонили они свои коленушки и бают: матушка, за твиим согласием приехали. Не откажи уж нашей просьбе...