Поэтому я не стану описывать всякие подобные «мелочи». Не стану привлекать внимание и к тем явлениям, сквозь которые Топалов некогда ускоренно пророс из толпы посредственных кандидатов наук в разряд видных ученых — с этим еще придет время разобраться, причем разобраться в ином, сверхтопаловском масштабе. Попробую ограничиться сутью наших с Топаловым отношений.
Считается, что эти отношения были вполне нормальны, едва ли не взаимоприятны вплоть до знаменитой истории с инверсином-80. Легенда, венчающая устное народное творчество НИЦПРа, утверждает, что еще в то время, около трех лет назад, я был на грани завершения работ над своим аппаратом, что, по мнению наших гомеров, давало мне сразу докторскую степень без всяких промежуточных этапов. Далее легенда говорит, что Топалов стал тогда хитро маневрировать, дабы сорвать мою работу, и в конце концов едва не добился своего. С одной стороны, он знал, что профессор Грейв в Штатах интенсивно разрабатывает свой вариант психосейфетора, с другой — ему очень не хотелось иметь под собой сотрудника, добившегося чего-то экстраординарного. Все просто, как в сказке! И наконец, согласно той же легенде, я специально наелся экспериментальных таблеток инверсина-80, чтобы устроить приличный скандал, привлечь внимание высокого руководства, но погорел на этом скандале, чуть не вылетел с работы, нажил себе в лице Топалова вечного врага, затаил на него смертельную обиду и т. д., и т. п.
Но все это не правда, а лишь правдоподобие, примитивная схема стычки молодого неопытного идеалиста с неким абстрактным его ученобюрократическим превосходительством.
Правда в том, что к началу инверсиновой истории я вполне отчетливо осознавал реальную угрозу закрытия темы. Опыта хватало и на понимание того, что попытка переиграть судьбу правдомата на самом высоком уровне (вплоть до товарища К. С. Карпулина) тоже обречена — никто не захочет (а захочет — не сможет!) приструнить Топалова. Кто я, в самом деле, по сравнению с вхожим в бог знает какие сферы академиком? А понимая все именно так, можно было сопротивляться лишь для очистки собственной совести. Я и барахтался понемногу на основе этого несколько неопределенного принципа моральной экологии…
Вообще-то, с очисткой получилось не очень красиво — впоследствии Топалов сумел выставить меня этаким жалобщиком, едва ли не врожденным кверулянтом (так у нас называют больных с синдромом сверхценных идей, почти всегда активно сутяжничающих). Разумеется, сейчас ему не очень-то верят, он спущен, так сказать, в ранг падших ангелов, а в те времена кредит доверия Топалову казался мне бесконечно высокой стенкой. И высота, и толщина этой стенки подчас бесили меня, но приступы злости претворялись отнюдь не в жалобы по инстанции, а сгорали внутри, превращаясь в постоянно нарастающую головную боль.
Часто и подолгу болела голова. Из-за нее все и началось — профессор Клямин, которому я как-то вечером пожаловался на свое недомогание, по дикой своей рассеянности сунул мне вместо пенталгина пару таблеток инверсина-80, новейшего препарата, который так никогда и не вышел в клиническую практику.
Инверсин — одно из самых фантастических психотропных средств. Он словно бы выворачивает мозги наизнанку — благодаря какому-то не совсем ясному механизму человек начинает говорить то, что думает, а думать то, что обычно говорит. К сожалению, этот препарат профессора Клямина не успели приспособить к лечению той или иной конкретной болезни — инверсин лишь немного снижал избыточные психические напряжения, связанные с рядом синдромов, в остальном же оставался чем-то вроде эн-плюс-первого лабораторного чуда света.
Ну, а после истории со мной, когда Клямина отправили на пенсию, весь запас инверсина был торжественно списан и уничтожен в присутствии более чем компетентной комиссии.
Но это произошло позже, а в тот вечер я решил принять что-нибудь от головной боли и как следует выспаться. Выспаться мне действительно удалось, а утром я, даже не подозревая о поглощении сильной дозы инверсина, начал творить нечто невообразимое.
4
С утра меня вызвал заведующий лабораторией Всеволод Тихонович Последов и бодро сообщил — нужно срочно ехать на картошку. Ненадолго, недели на две, но выхода нет — одна сотрудница уходит в декрет, у другой малолетний ребенок, кто-то на конференции, кто-то еще в отпуске, кто-то уже на картошке, и вот требуют, черти, еще двух человек. Именно так — «черти», иначе товарищ Последов при своих начальство не называет. Тем самым в глазах сотрудников он завоевывает некое сочувствие к себе как к человеку тоже подневольному.
Разумеется, я сразу сообразил, что двухнедельная ссылка входила в план Топалова. Так ему проще обеспечить нужное решение о закрытии моей темы. Не надо вызывать на ученый совет, выслушивать всякие колкости, углубляться в давно уже небезопасные для академика дебри научных дискуссий.
— В общем, неплохо отдохнете, — добродушно завершил свое сообщение Последов. — Погодки-то отменные — прямо лето…
— Никуда не поеду! — перебил я его. — Пора кончать с этим безобразием, Всеволод Тихонович.
Перебил и сам себе страшно удивился. Что за резкость? Тем более что в мыслях моих проносилось нечто вполне ответоудобное: «Жена на бюллетене… Две непрерывно контролируемые серии опытов завершаются только через неделю… Сам амбулаторно лечусь от гайморита…» Иными словами, обычно весьма радикальный внутренний голос вел себя тихо, подсказывал слова правильные, безопасные, ведущие кратчайшим путем к желанной цели.
— То есть как? — слегка возмутился Последов. — Будто вы не знаете о моем отношении ко всем этим осенне-летним кампаниям! Не надо, Вадим Львович, бередить мои раны… И ничего не поделаешь… Подскажите-ка лучше мне, кого с вами объединить. Может, лаборантку Милочку, а? — хитровато улыбнулся он. — Вы-то возражать не станете, только нам тут без нее никак не обойтись…
Но я не принял его заигрываний. Я категорически отказывался от поездки, мотивируя это самыми резкими оценками порочной практики оттягивания научно-инженерных кадров на малоквалифицированные работы. Я свободно сыпал давно известными в нашей лаборатории цифрами и фактами — от реальной стоимости одной добытой таким способом картофелины до глобального ущерба делу научно-технического прогресса.
До Всеволода Тихоновича постепенно дошло, что разговор идет всерьез, что его сотрудник не просто пытается отвертеться от неприятного копания в земле и многодневного отсутствия бытовых удобств, не просто уклоняется от очередного удара дирекции по своей теме, а замахивается на нечто большее. И тогда Последов разозлился по-настоящему.
— Значит, по-вашему, весь наш коллектив — сплошные тупицы и бездельники? — ехидно спросил он. — Значит, вы один умница и праведник, да? Так вот, или вы немедленно побежите домой собираться и завтра к восьми ноль-ноль явитесь к нашему подъезду с большим ведром, или я сию минуту сообщу Константину Ивановичу содержание нашего разговора. И тогда пеняйте на себя!
Я еще раз отчетливо подтвердил свой отказ, и Последов тут же связался с директором. Отмечу, что разговор наш он передал в моем присутствии и довольно точно. Он вообще не вредный мужик, наш Всеволод Тихонович, просто в данном случае он попал в безвыходное положение. Но и в этом положении он проявил себя неплохо — как бы протянул мне тоненькую спасительную соломинку, сославшись в сообщении Топалову на мои незавершенные экспериментальные серии…
Топалов тут же вызвал меня к себе и попросил высказаться в присутствии секретаря партбюро товарища Чолсалтанова. Я высказался, они не мешали, краснели, бледнели, но не мешали.
Потом Чолсалтанов хмуро и серьезно спросил, обращаясь почему-то к портрету над головой Константина Ивановича:
— Верно ли я понял, что товарищ Скородумов считает нас саботажниками?
— Мы и есть саботажники, — вздохнул Топалов. — Мы саботажники научно-технического прогресса, потому что помним о картошечке, которую любит кушать наш коллега-правдолюб. Вероятно, нам с вами, Салтан Ниязович, придется съездить в колхоз и собрать для товарища Скородумова хороший урожай.