Литмир - Электронная Библиотека

Гена Новожилов, в зоне схлопотавший ничего общего не имевшее с его характером погоняло Жила, продышал всем этим два года. Такого времени оказалось достаточно, чтобы усвоить, что лагерный воздух – не результат случайного сочетания уровня местной санитарии с опять же местными последствиями научно-технического прогресса, плюс складки местности, плюс роза ветров.

Особым чутьем, дремлющим в вольном человеке и просыпающимся даже не во всяком арестанте, он уже понимал: этот воздух – что-то вроде не прописанной законом, но обязательной прибавки к определенному судом наказанию, непременная составляющая многослойного и многогранного понятия «несвобода». Так же, как когда-то лагерные старожилы нехотя и снисходительно поясняли ему, первоходу, теперь и он с показной ленцой вразумлял поднявшихся с карантина и брезгливо дергающих ноздрями новичков:

– Вот такой здесь духман… Ну, на то она и зона, чтобы вонять…Ароматы все на воле остались…

И добавлял после гулкой паузы совсем без зла, вроде как разделяя удивленную оторопь новичков:

– А вы что думали, здесь парикмахерской пахнуть будет…

Хоть и без зла добавлял, все равно как приговор звучало.

Помимо отравленной атмосферы, имела неволя и прочие фирменные приметы. Например, не бросающуюся в глаза, но откровенно сушащую эти глаза и тем самым их убивающую палитру красок.

Скудность этой палитры только подчеркивала ее агрессивность.

Главным цветом в палитре был черный.

Черные решетки локалок, черные робы и телаги арестантов, черные недужные круги под их глазами, черные корешки сгнивших зубов, что обнажались уже при первых произнесенных словах.

С черным цветом пытался соперничать серый.

Серые коробки корпусов промки и жилки, серые стены внутри бараков, серые одеяла арестантов.

Предметы, окрашенные в прочие, когда-то, возможно, очень нарядные цвета, оказавшись здесь, попадали под безжалостный пресс черного и серого. Пресса не выдерживали, неминуемо капитулировали, расставались со своею яркостью, начинали необратимо дрейфовать в сторону оттенков того же черного и того же серого.

Казалось, даже небо и солнце имели здесь какой-то очень местный, сильно отдающий черно-серым, цвет. Будто возвел кто-то по злой прихоти над зоной гигантский купол из закопченного или щедро присыпанного пеплом стекла и не находилось рядом шныря с большой стремянкой, чтобы это стекло хотя бы изредка чистить и мыть.

Впрочем, по большому счету неба здесь и не было.

Не было неба, опять же, в привычном, в человеческом понимании. Ведь когда оно есть, оно – везде, оно – всюду, его – просто много.

Конечно, если задрать голову, небо присутствовало. Ночью с луной и звездами, днем с облаками и солнцем. Пусть в местном, придушенном черно-серой диктатурой, варианте.

Только неподлинным, ненастоящим было это небо. Какое же это небо, когда смотришь на него, а боковое зрение то цепляется за многослойный забор из колючки, то спотыкается о вышку, на которой часовой с карабином, то упирается в мрачные коробки корпусов жилки и промки. Неправильное и противоестественное соседство! Потому как небо – вечный признанный символ воли и свободы, а здесь… попытаешься увидеть его и непременно нарываешься глазом на совершенно противоположные по смыслу символы.

С лагерной палитрой, как и с воздухом зоны, Гена Новожилов для себя все четко уяснил, но эти выводы вовнутрь на самое донышко своего разумения спрятал и ни с кем ими делиться не собирался. Даже когда кто-то из арестантов рядом на разводе нервно крутил головой и начинал костерить скудную местную панораму, он делано удивлялся:

– И чего здесь тебе, в натуре, не нравится?

Когда же слышал в ответ вполне предсказуемую матерную тираду про тоску в красках и предметах кругом, почти возмущался:

– А ты чего хотел? Ты куда заехал-то? В зо-ну! А нарядных зон не бывает…

Хотелось ему в такой момент от себя добавить выстраданный и лично сформулированный вывод, что всякий лагерь – это место, густо напичканное человеческой бедой, что беда эта с яркими цветами не дружит, что черный и серый здесь – самые подходящие, но всякий раз сдерживался. Понимал: лишнее, вряд ли кто это поймет, да и наизнанку истолковать подобные откровения желающие обязательно найдутся. Помнил, как еще в самом начале срока сосед по проходняку вытаращился на книги, что принес Гена из лагерной библиотеки, и заорал с дурашливой торжественностью:

– Во, гляди, Жила в профессора собрался!

Хохотнул жестяным смешком и добавил с недоброй серьезностью:

– Думаешь, начитанным – УДО по зеленой?

Тогда получилось складно отшутиться-отболтаться, только кто знает, как и с кем в следующий раз разговор пойдет.

Был в лагерных ощущениях Гены Новожилова и еще один момент, с одной стороны напоминающий о несуществующей свободе, с другой – очень близко связанный с главным символом этой самой свободы – с небом: в зоне… не существовало горизонта. В какую сторону ни смотри, как ни вглядывайся, ни прищуривайся, не было здесь той условной, как говорила еще в начальных классах первая учительница Анна Ивановна, линии, что разделяет небо и землю.

Верно, и на воле видел Гена эту линию не часто. Разве что за городом, когда на рыбалку изредка выбирался или когда студентом на свеклу в колхоз отправляли. Только на воле об этом самом горизонте не вспоминалось никогда, будто и не существовало его вовсе. И не было никакого, даже ничтожного, повода о нем вспоминать.

Горизонт напомнил о себе здесь, в лагере. В лагере, где, казалось бы, другие, более насущные проблемы, никакого соседства с проблемой этой самой условной линии, что разделяет небо и землю, просто не потерпят. Тем не менее именно горизонт с некоторых пор прочно обосновался в сознании Гены Новожилова и постоянно напоминал о себе, будто требуя понимания и разъяснения. Хотя какое понимание, откуда взяться разъяснению? Ведь расположен лагерь в ложбине между холмами, по сути в яме. С одной стороны – холм, склон которого очень круто поднимается прямо за бараками (запретка в этот склон на манер террасы врезана). С другой стороны – болото, за которым опять же склон холма дыбится. Вроде как сама природа никакого горизонта здесь не подразумевает.

А еще существовали в зоне строгого режима правила внутреннего поведения. И был в этих правилах пункт, согласно которому арестантам категорически запрещалось на крыши бараков и прочих лагерных строений подниматься.

Будто специально этот пункт мусора придумали, чтобы зэки даже краешка горизонта не видели.

Конечно, и это можно было на издержки режима и на особенности мозгов авторов неуклюжей инструкции списать.

Списать-то можно, только все это как-то неестественно, а потому и неубедительно получалось. Потому и совсем в другом направлении мысли горбились. Вот здесь опять параллели с незаконной прибавкой к приговору напрашивались.

Тут же и вопрос начинал топорщиться: в каком кодексе, в какой юридической литературе прописано, что арестант в России вместе со свободой еще и горизонта лишается?

Следом – другой, такой же неудобный, обреченный на вечную безответность: за что такое наказание и можно ли вообще человека живого, пусть даже закон преступившего, горизонта лишать?

По поздней осени, когда арестантская тоска особенно густа, когда иным вовсе не верится, что воля вообще существует, взбрело Гене Новожилову, говоря зэковским языком, «качнуть» на тему горизонта. Повозился он пару вечеров и выдал… обращение в Генеральную прокуратуру родимого государства. В обращении про несправедливость, из-за которой лишены граждане, отбывающие по известному адресу срок, видеть… горизонт. Или ту самую, пусть условную, линию, что отделяет небо от земли.

Проявил при этом полную наивность и беспечность, потому как всем известно, что зэковские письма, в подобные инстанции направляемые, чаще всего за пределы лагеря просто не выходят.

Знал, не мог не знать про это отсидевший уже два года арестант Новожилов, но надеялся… на чудо и на то, что персонально на представителей администрации лагеря он не жалуется, а потому и должно его письмо до Москвы непременно добраться. Надеялся…

54
{"b":"694942","o":1}