Ах, чтоб узнать, хорошо ли вы поете, тлится ли в вас святая искра дарования, надобно, чтоб вы пели не в столице, надобно, чтоб вас слушала шестнадцатилетняя девушка с белокурыми волосами!
Наедине с Александриной я уже не робел, говорил смело; какое-то нелепое чувство равенства с нею заглушало во мне память о моем состоянии. Это был мир музыки, мир страсти. Но, оставляя Александрину, я переселялся в мир существенный и мерил мысленно необъятное пространство, разделяющее нас.
Тут не было места надежде, тут мне не помогало легковерие человеческое. Никакая мечтательная голова не могла бы построить воздушного замка, где б мы очутились вместе, в объятиях один другого. Тяжкая мысль! Однако же я принимал меры, чтоб вырваться из-под ига судьбы. Я знал, что Александрина не может быть моею; но не мог жить без нее; но был бы несчастнейший из людей, если б она меня не любила; но, кажется, зарезал бы того, кто разлучил бы нас. Дни проходили: каждый был для меня и горе и радость. Нельзя выразить, что я в это время передумал и перечувствовал. Я торопился жить: у меня не было будущего. Мы давно догадались, что любим друг друга, и все не высказывали этого:
как будто предчувствие останавливало нас обоих; как будто мы предвидели, что слово люблю страшно, что с ним выступят предрассудки, преступления, смерть. Оно было целию, до которой я не желал достигнуть: после не оставалось ничего. Я не мог осуществить мечты любви, так мне хотелось все мечтать, продолжить донельзя это нерешенное положение двух сердец, не сочинять развязки к этой обворожительной драме. Но как удержаться в границах рассудка и сказать себе: ты не пойдешь далее?
Часто, как водится, мы намекали друг другу о нашей тайне. Так, например, я стоял однажды за стулом Александрины, которая читала бабушке "Руслана и Людмилу". Стих: "Пастух! Я не люблю тебя" - она произнесла выразительно, а между тем зажала паль-"
цем частицу не и украдкой взглянула на меня. Много бывало таких намеков с обеих сторон, но дошло наконец до объяснения.
Однажды я приехал вечером; мы расположились в зале заниматься музыкой; старушка сидела в дальней комшгее за пасьянсом. Глаза Александрины были заплаканы, и прежде чем я успел спросить: отчего?., она сказала печально:
- Вообразите, я должна ехать от бабушки: нам должно расстаться.
Я не помню, что я ей тут отвечал; помню только, что щеки мои пылали; что я держал обеими руками ее дрожащую руку, на которую падали мои крупные слезы, которую жгли мои поцелуи. Она вырывала руку, и между тем уста ее произносили клятву, что она никого не будет любить, кроме меня; что, кроме меня, не будет ни за кем.
- Что вы сказали? Кому вы поклялись? - говорил я, и кровь останавливалась в моих жилах, и туман застилал глаза. - Ах, вы созданы не для меня: для вас другая дорога, для вас и любовь, и счастье, и цветы, и весна, и весь божий свет; вам ли думать обо мне? Что я? Откуда я?
Александрина заливалась слезами и боязливо, с потупленным взором шептала уверения, которые дышали чистой, бескорыстной страстью, в которых каждый звук был чувство, глубокое, искреннее чувство... Ах! Как она была хороша! Как я был горд в эту минуту!.. Я увидел новую жизнь, новый свет!..
В первый раз отчаянье притаилось в моем бунтующем сердце;, в первый раз рассудок перестал мучить меня. Без страха, со всем легковерием любви, со всею бессмыслицей надежды я произнес наконец свой приговор:
- Знаете ли, на кого вы смотрите? Знаете ли, кто стоит перед вами? Знаете ли, кому вы -поклялись?.. Я - крепостной человек.
Я выговорил смело и оробел. Я вдруг почувствовал, что нет более равенства между нами, и выпустил ее руку.
Не так быстро свалился я с лошади, когда персидская сабля разнесла мне череп, как побледнела моя Александрина и упала ко мне на руку. На этой руке, заклейменной турецкою пулей, лежала она!.. Нежное творение!.. От одного слова не устояла на ногах! Мне нужно было только назвать себя, чтоб испугать самую горячую любовь... Поверите ли? Я без жалости взглянул сперва на ее закатившиеся глаза, на ее помертвелое лицо... Какое-то глубокое презрение к женской слабости охолодило мое сердце. Я сказал слово, но я был тот же... Куда ж девались красноречивые взгляды, алые щеки, эта жизнь первой весны, этот яркий цвет красоты и юности?.. Обморок обидел и меня и любовь.
Но едва мелькнула эта мысль, как я вспомнил, что у меня на руке лежала милая, добрая, чувствительная Александрина, ангел, осветивший мою душу непорочным огнем, источник всех возвышенных волнений моего сердца, моя единственная мечта, мое благородство, моя честь, моя слава!..
Я, сжал ее в судорожных объятиях и поцеловал... Она не очнулась даже и от этого поцелуя. На мой крик прибежали люди и бабушка.
(Офицер поставил опорожненный стакан, оперся локтем левой руки на колено, положил лицо на ладонь и задумался. Все спало кругом нас. Он просидел молча несколько минут. Потом, не переменяя положения, принялся опять рассказывать.)
- Что с тобою? ты расстроен? ты, верно, знаешь? - сказал мне Владимир Семенович, когда я вошел к нему в комнату.
- Что такое? Ничего не знаю, - отвечал я.
- Я сейчас от твоего барина, - продолжал Владимир Семенович, - я предлагал ему, наконец, за тебя десять тысяч рублей. Он говорит, что теперь с радостию бы взял, но не может, а не может потому, что, как я узнал, деревня, к которой ты приписан, и ты сам - проиграны. Только не отчаивайся: я думаю, мы найдем средства сладить с твоим новым господином, хоть, сказывают, он человек тяжелый. Куда же ты?
- Пойду в свою комнату спать...
Я вышел, я шел, не зная куда; вся кровь вступила мне в голову; вечность страданий уместилась в одну ночь; по-настоящему я откупился тогда от них на целую жизнь и в здешнем и в будущем мире!.. Какие-то страшные образы летали перед моими глазами; кто-то нашептывал мне на ухо про смерть, про мщение... То казалось, что я вижу свадебный ужин, за которым сидит Александрина с женихом, а я стою у них за стулом, с тарелкой, и жених приказывает мне: "Петрушка, подай воды!"
То казалось (тут офицер засмеялся, но его губы затряслись, точно от судороги гнева), что я вижу моего бывшего барина...