Он достал из кармана куртки блокнот, добротную паркеровскую авторучку и начертал на листке еще с Москвы затверженные слова:
«Правительство Российской Федерации поручило компетентным органам похитить и передать суду одного зарвавшегося деятеля исламистского движения, который мутит воду на Северном Кавказе. Прошу ваше превосходительство пролоббировать соответствующее отношение к этой акции в правительственных кругах. Надеюсь, что первые лица Турецкой республики воспримут ее с пониманием.
С теплотой вспоминаю наши золотые денечки в МИСИ, Любу Зеленяк и комнату в Скатертном переулке».
Вася Злоткин сложил записку вчетверо, присовокупил к ней стодолларовую бумажку и передал человеку тайного советника, который, не глядя, сунул ее в карман.
На обратном пути он прикинул, не остановить ли такси у какого-нибудь заведения, чтобы выпить за окончание своей миссии стакан-другой, но так и не остановил, поскольку ему, как ни странно, совсем не хотелось пить.
В каюте его дожидался капитан-лейтенант Правдюк.
— Ну, что там в Стамбуле? — спросил он Васю.
Злоткин ответил:
— В Стамбуле ночь.
— Да-да, ночь… черная ночь над миром, пока не работники, а политики правят бал. Однако полагаю, что это не навсегда, когда-нибудь народонаселение да поймет: надо только перестать кучковаться, чтобы политика села в лужу. Ведь политика начинается там, где трое, и нравственные устои уже поделились на три — «не убий», «не укради», все это работает на одну треть. Почему в этом случае действует не умножение, а деление — не скажу, не знаю, знаю только, что это так. На собственном опыте знаю, что даже два расчудесных человека, едва они соединятся в семью, уже способны на лжесвидетельство и мелкое воровство. А дальше пуще: маленький коллектив вроде школьного — сплошные склоки, большой — тут уже сложные интриги плетутся… ну и так далее, вплоть до строительства пирамид. То есть стадность человеческая — для политика самый хлеб, поскольку в стаде нравственных устоев остается ничтожно малая величина, и стадного человека ничего не стоит послать на войну рушить и убивать, а как ты пошлешь на войну самостоятельного человека, если сказано: «не убий»?! Отсюда лозунг текущего момента…
— Какой еще лозунг?! — с раздражением сказал Вася.
— Сейчас доложу: да здравствует индивидуализм, это универсальное средство от вшей и политиков, долой коллективизм, эту зловредную выдумку египетских фараонов!
Вася Злоткин продолжительно посмотрел Правдюку в глаза, чувствуя, как в нем поднимается злость от желудка к мозгу, но, понадеявшись остановить ее продвижение в районе маленького язычка, он добился только того, что вдруг весь как-то окаменел. Он окаменел, и тут опять на него нашло…
Над Москвою висела удушливая пелена, похожая на туман оливкового оттенка, висела так низко, что скрадывала город примерно по четвертые этажи и он казался прихлопнутым чьей-то гигантской дланью. Вразнобой звонили по церквям к ранней обедне: в Кремле ровно в восемь часов утра, но уже у Казанской Божьей Матери в пять минут девятого, а у Христа Спасителя ажно в четверть, и перезвон колоколов разносился над Первопрестольной глухо, недостоверно, как под водой. Василий Злоткин стоял у окна дворцовой светлицы и барабанил пальцами по стеклу.
Вошел неслышно генерал Конь с ежедневным докладом и дал о себе знать при помощи каблуков.
— Что нового на Москве? — не оборачиваясь, спросил его государь.
— Ничего особенного: народ хулиганит и недоволен. За то время, что вы изволили быть у Троицы, прошел слух, будто покойный государь Александр Петрович украл из казны миллион рублей, так порядочная толпа ворвалась в Кремль и выволокла из Архангельского собора царские останки, причем некоторые мочились непосредственно в саркофаг.
— Что еще?
— Еще установлено, что донос на бывшего дьяка Перламутрова, будто бы он сеет в народе сомнения насчет вашей национальной принадлежности, исходит от Пуговки-Шумского, который по-прежнему скрывается где-то в Замоскворечье.
— Точнее нельзя ли?
— Пока нельзя. Так что, может, напрасно мы Перламутрова-то повесили, может, он и ни при чем, а это гад Пуговка мутит воду…
— Странный тип этот самый Пуговка-Шумский, что-то я его не пойму.
— Ничего странного: жулик, передних зубов нет, злопыхатель и пишет лирические стихи. Есть мнение, что он исподволь готовит государственный переворот.
— Ну, это он умоется! Тут главная сила — народ, а народ меня обожает, может быть, даже боготворит.
— Так-то оно так, да только, по моим данным, зреет в массах частичное недовольство. Эстонцы вон безобразничают, давеча вытащили из трамвая жену одного повытчика из Приказа внутренних дел и среди бела дня насиловали ее чуть ли не целым взводом. Опять же цены на водку недемократические, вообще с подачи Пуговки-Шумского ходят в народе слухи. Это, говорят, не настоящее было Государственное Дитя, он чухонцами подосланный, чтобы окончательно вывести русский корень. Как же, говорят, он настоящий, если не опохмеляется по утрам…
— Ну не опохмеляюсь, ну и что, разве я виноват, что у меня организм, как у гиппопотама?!
— Ни сном ни духом! А все-таки, государь, надо завязывать с этим гнилым либерализмом, не то — беда!.. На галстуки, что ли, опять вето наложить, запретить держать на балконах скот, — одним словом, нужно показать этому народу, что мы имеем его в виду. Иначе он, народ то есть, почувствует слабину и устроит нам повторение великого Октября.
— Ничего, — сказал Лжеаркадий. — Бог не выдаст, свинья не съест.
И просчитался: впоследствии и Бог его выдал, и объела ему лицо приблудившаяся свинья.
Как только генерал Конь закончил доклад, на Иване Великом, точно подгадали, ударили в колокол, напустивший на столицу густой, дребезжащий звук, от которого у москвичей вырабатывалась слюна.
На завтраке присутствовали: сам Василий Злоткин, Мара Дубельт, Руслан Гирин и генерал Конь, — подавали же раков с зеленью, жульен из цыплят с грибами, бульон с фрикадельками, шашлык по-карски, а на сладкое вафельные трубочки с шоколадом. За завтраком разговаривали о том, что такое великая держава и какие именно показатели возвеличивают страну.
— Великая держава, — сказал Руслан Гирин, — это которая считает своим долгом в каждый горшок плюнуть.
Внезапно с Красного крыльца донесся до верхних покоев шум, возбужденные голоса, какой-то страшенный треск, и Мара Дубельт воскликнула, уронив на пол столовый нож:
— Что это такое? Уж не взбунтовались ли москвичи?!
— Ни синь пороху! — успокоил ее генерал Конь. — У нас, Мара Ивановна, насчет этого очень строго.
Шум тем не менее приближался, послышались дикие вопли, разрозненные выстрелы, наконец шаги загремели в дальних комнатах анфилады, после в ближних, дубовая дверь столовой распахнулась, и пред участниками застолья предстал Энн Бруус с автоматом в руках, окровавленным лицом и без правого башмака.
— Плохо дело, государь, — сказал он, пересиливая одышку. — Мятежники во дворце, сейчас будет… как это сказать по-русски?..
— При дамах, — перебил его генерал Конь, — прошу выбирать слова.
Тут в столовый покой залетела шальная пулька, ударилась в бронзовый светильник еще времен первых Романовых, взятый из Оружейной палаты для обихода, и, отскочив, угодила Коню в щеку пониже глаза; генерал удивленно оглядел присутствовавших и уселся на пол. Руслан Гирин, подобрав полы халата, залез под стол, Мара Дубельт спряталась за изразцовую печку, а Василий Злоткин так перепугался, что сиганул в окошко, не прожевав порции шашлыка.
Высоковато было, и при падении он сломал себе правую руку, правую ногу в стопе и так крепко ударился головой, что лишился слуха и языка. Некоторое время он полежал на брусчатке, почему-то припоминая свое костромское детство, потом вздумал было отползти поближе к цоколю дворцового здания, как налетела толпа и в три минуты забила его палками и ногами. Когда народ расступился, показывая Пуговке-Шумскому останки Лжеаркадия, налицо был порядочный ворох окровавленных тряпок, не похожий решительно ни на что.