– На Пасху мы к ней поехать не сможем, я уже буду в Бальбеке. Но это совершенно неважно.
– В Бальбеке? Но вы же туда ездили только в августе!
– Да, но в этом году меня туда посылают раньше из-за здоровья.
Больше всего он боялся, как бы я не подумал дурно о его подруге после всего, что он мне рассказывал. «Она такая вспыльчивая просто потому, что слишком искренняя, чувства захватывают ее всю целиком. Но это благороднейшее создание. Ты не представляешь себе, сколько в ней тонкости, сколько поэзии. Каждый год на День поминовения усопших она ездит в Брюгге[48]. Здорово, правда? Если ты с ней когда-нибудь познакомишься, сам увидишь, какая это возвышенная натура…» И, благо его насквозь пронизал тот особый язык, на котором говорили в литературной среде вокруг этой женщины, он добавил: «В ней есть нечто звездное и, пожалуй, жреческое, ну, ты понимаешь, что я хочу сказать: что-то от поэта и от пророка».
Весь ужин я придумывал, под каким бы предлогом Сен-Лу мог попросить тетку, чтобы она приняла меня без него. Этим предлогом оказалось мое желание вновь увидеть картины Эльстира, великого художника, с которым мы оба познакомились в Бальбеке. Впрочем, это был не просто предлог: когда я ходил к Эльстиру, я просил у его живописи, чтобы она подарила мне способность понять и полюбить что-то такое, что было бы лучше, чем она сама: настоящую оттепель, подлинный уголок провинции, живых женщин на пляже (в лучшем случае я заказал бы ему портрет реальности, в которую не умел вникнуть, – боярышниковую тропу, и не для того, чтобы сохранить для меня ее красоту, а для того, чтобы открыть мне на нее глаза); теперь же, наоборот, желание во мне возбуждали оригинальность и прелесть тех картин, и больше всего я хотел увидеть другие полотна Эльстира.
Причем мне казалось, что каждая его картина – нечто иное, чем живописные шедевры других художников, пускай даже более великих. Его живопись была как обнесенное высокой стеной королевство с неприступными границами, выстроенное из небывалого матерьяла. Жадно собирая немногие журналы, где публиковались о нем статьи, я узнал, что пейзажи и натюрморты он начал писать недавно, а начинал с картин на мифологические сюжеты (фотографии двух таких картин я видел у него в мастерской), а позже долго находился под влиянием японского искусства.
Некоторые полотна, самые характерные для разных его манер, хранились в провинции. Какой-нибудь дом в городке Лез-Андели, где находился один из его прекраснейших пейзажей, манил меня в путешествие не меньше, чем деревушка под Шартром, где в шершавый строительный камень был вставлен знаменитый витраж; и к обладателю этого шедевра, к человеку, который, подобно астрологу, замкнулся в своем доме грубой постройки на главной деревенской улице и искал ответов на свои вопросы в одном из тех зеркал, что отражают мир, в картине Эльстира, за которую уплатил, быть может, несколько тысяч франков, – к этому человеку влекла меня та симпатия, что сближает даже сердца, даже характеры людей, одинаково мыслящих о самом важном. Так вот, в одном из тех журнальчиков указывалось, что три выдающиеся работы моего любимого художника принадлежат герцогине Германтской. И в тот вечер, когда Сен-Лу сообщил мне о поездке своей подруги в Брюгге, у меня при всех его друзьях, в сущности, совершенно искренне вырвалось наобум:
– Послушай-ка, можно еще несколько слов о даме, о которой мы уже говорили. Помнишь Эльстира, художника, с которым мы познакомились в Бальбеке?
– Еще бы, ну конечно.
– Помнишь, как я им восхищался?
– А как же, мы и письмо ему передавали.
– Тогда, быть может, ты знаешь, по какой причине, хотя не самой главной, скорее второстепенной, мне бы хотелось познакомиться с той дамой?
– Да говори же скорей! Сколько отступлений!
– Дело в том, что она обладает по меньшей мере одной превосходной картиной Эльстира.
– Да что ты! Я и не знал.
– Эльстир наверняка будет в Бальбеке на Пасху, вы же знаете: теперь он почти круглый год проводит на том побережье. Мне бы ужасно хотелось повидать эту картину перед отъездом. Не знаю, насколько близкие отношения у вас с теткой: не могли бы вы представить меня ей с наилучшей стороны, так, чтобы она не отказала вам, а потом попросить, чтобы она позволила мне посмотреть эту картину без вас, поскольку вы будете в отъезде?
– Договорились, я вам за нее отвечаю, я все улажу.
– Робер, как я вас люблю!
– Очень мило, что вы меня любите, но еще лучше будет, если вы перейдете со мной на «ты»: вы мне обещали, и ты уже начал было обращаться ко мне на «ты».
– Я надеюсь, вы тут не об отъезде секретничаете, – сказал мне один из друзей Робера. – Вы же знаете, если Сен-Лу уедет в отпуск, это ничего не изменит, мы-то останемся. Вам будет, возможно, не так весело, но мы все из кожи вон будем лезть, чтобы вы не чувствовали его отсутствия.
В самом деле, когда все уже смирились с тем, что подруга Робера поедет в Брюгге одна, внезапно выяснилось, что капитан де Бородино, до сих пор и мысли не допускавший, что предоставит сержанту Сен-Лу длительный отпуск для поездки в Брюгге, внезапно дал на это согласие. Вот как это произошло. Принц де Бородино весьма гордился своей пышной шевелюрой и прилежно посещал лучшего в городе парикмахера, в прошлом – подмастерье парикмахера, стригшего самого Наполеона III. Капитан де Бородино был со своим парикмахером в наилучших отношениях: при всех своих величественных манерах, с простыми людьми он держался запросто. Но принц задолжал парикмахеру лет за пять, и счет его все раздувался благодаря флаконам португальского одеколона и туалетной воды «Суверен», щипцам, бритвам, ремням для правки бритв, а также мытью головы, стрижкам и так далее, между тем как Сен-Лу, обладатель нескольких экипажей и верховых лошадей, платил наличными, а потому парикмахер ценил его выше принца. Узнав, как огорчается Сен-Лу из-за того, что не может уехать с подругой, он произнес пылкую речь на эту тему перед принцем, запеленатым в белоснежный стихарь, пока цирюльник, запрокинув ему голову, угрожал ему бритвой. Повесть о галантных похождениях молодого человека исторгла у капитана-принца снисходительно-бонапартистскую улыбку. Вряд ли он думал о своем неоплаченном счете, но рекомендация парикмахера расположила его к благодушию, между тем как из уст какого-нибудь герцога вызвала бы только раздражение. Не успели смыть пену у него с подбородка, как он пообещал дать отпуск и в тот же вечер подписал его. А парикмахер вообще-то имел привычку без конца хвастаться и, будучи искусным вруном, приписывал себе всякие вымышленные подвиги, но на сей раз, оказав Сен-Лу вышеозначенную услугу, не только не раззвонил о своем добром деле, но даже словом не обмолвился об этом Роберу, словно тщеславие неотделимо от вранья, а если врать бессмысленно, то оно уступает место скромности.
Все друзья Робера говорили мне, что сколько бы я ни пробыл в Донсьере и когда бы сюда ни вернулся, в том случае, если Робер будет в отъезде, их экипажи, лошади, дома, свободное время будут к моим услугам, и я чувствовал, что молодые люди от чистого сердца готовы своим богатством, юностью, энергией поддержать меня в моей слабости.
– Вообще говоря, почему бы вам, – продолжали друзья Сен-Лу, исчерпав все уговоры, – не приезжать к нам каждый год? Вы же сами видите, наша простая жизнь вам по душе! Вы интересуетесь всем, что делается в полку, как будто вы один из наших.
А я и в самом деле с жадным любопытством продолжал допытываться, к кому из офицеров, которых я знал по имени, они относятся лучше, к кому хуже, кто, по их мнению, заслуживает большего восхищения, – так в коллеже я расспрашивал одноклассников об актерах Французского театра. Если кто-нибудь из друзей Сен-Лу вместо генерала, которого всегда называли раньше всех, какого-нибудь Галифе или Негрие[49], объявлял: «Да ведь Негрие – военачальник более чем заурядный» и бросал новое имя, вкусное и незатасканное, скажем, По или Жеслена де Бургонь[50], меня охватывало то же счастливое изумление, что в школьные годы, когда надоевшие имена Тирона или Февра отступали в тень, оттесненные внезапно воссиявшим и неистрепанным именем Амори[51]. «Лучше самого Негрие? Чем же? Приведите пример». Мне хотелось обнаружить тонкие различия даже между младшими офицерами полка, и я надеялся с помощью этих различий уловить самую сущность превосходства одних военных над другими. Среди тех, кем я больше всего интересовался, был принц де Бородино[52], ведь он попадался мне на глаза чаще всех. Но хотя Сен-Лу и его друзья отдавали должное красавцу-офицеру, обеспечивавшему эскадрону безукоризненную выправку, как человек он был им неприятен. О нем, разумеется, не говорили тем же тоном, что о некоторых офицерах, выслужившихся из солдат, или о франкмасонах, которые сторонились товарищей и угрюмостью напоминали унтеров, и все-таки капитан де Бородино, казалось, не был для них таким же офицером-дворянином, как другие, да он и впрямь от них значительно отличался, взять хотя бы его отношение к Сен-Лу. Другие пользовались тем, что Сен-Лу всего-навсего младший офицер, а значит, его могущественное семейство будет радо, если его пригласят старшие по чину (которыми бы в другом случае его родные пренебрегли), и не упускали случая зазвать его за свой стол, когда на обеде присутствовала какая-нибудь важная персона, способная помочь юному сержанту. И только капитан де Бородино поддерживал с Робером чисто служебные, хотя, впрочем, превосходные отношения. Что и говорить, деду принца чин маршала и титул принца-герцога были пожалованы самим Императором, с чьим семейством он затем породнился благодаря женитьбе, а позже отец принца женился на кузине Наполеона III и после государственного переворота дважды был министром; но сам-то принц догадывался, что это все мало что значит для Сен-Лу и круга Германтов, тем более что они придерживались совершенно других воззрений и нисколько с ним не считались. Он подозревал, что для Сен-Лу он, родня Гогенцоллернам, был не настоящим дворянином, а внуком арендатора, но зато и сам смотрел на Сен-Лу как на сына человека, чье графство было подтверждено Императором (в Сен-Жерменском предместье таких называли «обновленными графами»), человека, ходатайствовавшего о префектуре, а потом о весьма мелкой должности под началом его высочества принца де Бородино, государственного министра, к которому он в письмах обращался «Монсеньер» и который был племянником государя.