Но конечно, я ничего не сказал, а просто сидел и смотрел на него.
Прозвучал первый звонок, затем второй и сразу за ним третий. Я не решался напомнить ему, что пора на сцену, а он сидел задумавшись.
Потом он встряхнулся, вздохнул, встал и сказал, глядя мне прямо в глаза:
– Завтра я ложусь на операцию.
– На операцию?..
– Да. Скажи об этом нашим. Алляр хочет сделать мне еще одну операцию.
– Зачем?
Он пожал плечами:
– Не знаю… Хочет расширить диапазон до пяти октав.
– Но для чего это тебе?
Проклятие! Я забегал по комнате.
– Не ложись ни в коем случае! Зачем это? А вдруг операция будет неудачной? Это же опасно. Никто тебя не может заставить.
– Но у меня договор. Тогда, еще год назад, мы составили договор, что, если Алляр сочтет нужным, мне будет сделана повторная операция.
Я стал говорить, что такие договоры незаконны, что любой судья признает этот пункт недействительным. Но он покачал головой. И вы знаете, что он сказал мне?
Он сказал:
– Я должен. Но не из-за договора. А потому, что я не верю, что Алляр дал мне голос.
Я не совсем понял его, но почувствовал, что есть какая-то правда в том, что он говорил.
Мы уже стояли в коридоре. Он был пуст. Почему-то мне показалось, что жизнь так же длинна, как этот коридор, и очень трудно пройти ее всю до конца…
Гром оваций встретил Джулио, когда он появился из-за кулис. Аплодисменты длились бы, наверно, минут десять, но Джулио решительно подал знак оркестру. Дирижер взмахнул палочкой, и палились звуки «Тоски».
Синьор, ария Каварадосси считается запетой, но Джулио взял ее нарочно для начала концерта, чтобы показать, как ее можно исполнить.
Чистый-чистый голос возник, и весь зал разом вздохнул. А голос лился шире и шире, свободнее и выше, он заполнял все: сцену, оркестровую яму, партер, все здание, улицу, город, мир. Голос лился в наши души и искал там красоты и правды и находил их. И когда казалось, что она уже вся найдена и исчерпана, он находил ее все больше, и это было даже больно, даже ранило.
Голос ширился, шел все выше, открывались глаза, открывались сердца, вселенные раскрывались перед нами.
Голос плакал, просил, угрожал, он ужасал приходом рока, наполнял предчувствием непоправимого.
Голос звал, поднимал нас, и был уже произнесен приговор всему злу и неправде, и чудилось, что, если еще миг продлится, провисит в воздухе этот дивный звук, уже невозможно будет жить так, как мы живем, и радость и счастье воцарятся наконец на земле. И голос длился этот миг, и мы понимали, что счастье еще не пришло, что нужно его добыть, бороться. Мы вздыхали и оглядывали друг друга новыми глазами…
Синьор, я мог бы часами говорить о последнем концерте Джулио Фератерры. Но слова бессильны и не могут выразить невыразимого.
Концерт слушали в театре на Виа Агата. В Риме люди сидели у телевизоров и у приемников. В тот вечер Джулио слушала вся Италия.
После концерта Джулио отправился в клинику, и бельгиец сделал ему вторую операцию.
Синьор, я заканчиваю, мне уже мало осталось рассказать.
Джулио вернулся в Монте-Кастро через шесть недель. Приехал из Рима, никого не предупредив, и пошел к себе домой. Кто-то сказал мне о его приезде, и я побежал к нему. Я увидел его со спины сначала, он возле сарая приделывал ручку к серпу. Он был согнут, как рыболовный крючок, а когда повернулся, я увидел, что его лицо постарело на несколько лет.
Я поздоровался. Он ответил, и я его не услышал. У него совсем не было голоса, он мог только шептать. Неосторожным, а может быть, и намеренно грубым движением бельгийский хирург разрушил то, чему первая операция дала выход.
Джулио был очень спокоен и молчалив, но это было бездушие механизма. Он потерял желание жить. Почти невозможно было заставить его рассмеяться, улыбнуться, захохотать… Сначала возле их домика постоянно дежурили автомобили, и Джулио приходилось целыми днями прятаться от журналистов. Но довольно скоро, через месяц-полтора, его забыли в столице, и он смог вернуться к тому, что делал раньше: к работе на огороде, в поле и в чужих садах.
Я думаю, синьор, вы догадываетесь, кто вернул его к жизни. Конечно Катерина. Эта девчонка взяла да и женила его на себе. В один прекрасный день явилась к ним в дом с двумя своими узлами, разгородила единственную комнату, повесила занавеску, справила документы в мэрии и потащила его в церковь, где уже все было договорено. А потом так плясала на свадьбе, что и мертвый пробудился бы…
На этом можно было бы и закончить нашу историю, синьор, но остается еще вопрос. Важный вопрос, для которого я, собственно, и стал рассказывать вам о Джулио Фератерре.
Синьор, мой дорогой, как вы считаете, мог ли бельгийский врач действительно дать Джулио голос? И неужели мир уж настолько несправедлив, уж настолько устроен в пользу имущих, что даже талант можно продать и купить за деньги?
Вот здесь-то мы и подходим к самому главному.
На первый взгляд дело выглядит просто. До встречи с Алляром у Джулио не было голоса и он не мог петь. После операции голос явился и Джулио Фератерра стал великим певцом. Но что же сделал ему своим ножом хирург? Да очень мало, почти ничего, вот что я скажу вам. Разве на кончике ножа лежали та нежность, тот артистизм, то обаяние, та страсть, что пели в голосе Джулио?
Нет и тысячу раз нет!
Я много думал об этом и понял, что бельгиец не дал Джулио голоса. Весь его план разбогатеть, продавая голос, был заранее обречен на неудачу.
Чтоб разобраться в этом, мы принуждены снова вернуться к вопросу, что же такое талант певца, художника или поэта. Талант, синьор, не есть, как думают некоторые, случайный приз, вручаемый природой, нечто зависящее от числа нервных клеток либо извилин мозга. Люди бесталанные этими рассуждениями прикрывают свою зависть и леность ума. Гений – это вполне человеческое, а не медицинское понятие. Талант рождается воспитанием, тем, как прожита жизнь, средой, страной и эпохой. И хирургия тут бессильна.
Скажу вам точнее: талант каждого отдельного человека создается огромным множеством людей. Шопен невозможен без Бетховена, а тот, в свою очередь, без Баха и Люлли с его контрапунктом. Но Шопен невозможен также и без Польши, израненной в те времена русскими царями, без польских лесов, рек, где в фиолетовых сумерках плавают его русалки, без своих соотечественников – крестьян, польских художников, композиторов. Другими словами, гений есть нечто вроде копилки, в которую все люди постепенно вкладывают взносы доброго. И талант проявляется лишь в той мере, в какой творец искусства способен воспринимать и отдавать это доброе. Гении понимают это, потому они скромны, свободны от кичливости, сознавая, что то, что движет их пером, кистью или смычком, принадлежит не им, а всем людям мира.
Талант – это выраженная способами искусства любовь к людям. Доброта. Но наш Джулио как раз и был добр.
Он был хорошим парнем, я говорил вам. Но что же такое «хороший парень» в наших условиях, синьор? Не стану жаловаться, я презираю это. Но взгляните, как мы живем. Посмотрите на наши лохмотья, на пропыленные улицы городка, на лица безработных на площади. Сейчас много говорят об «экономическом чуде», и в газетах печатаются цифры, показывающие, насколько вырос национальный доход страны. Но этот подъем не доходит до нашего заброшенного края, и мы живем здесь так же, как тридцать лет назад. Не скрою, что не каждый здесь надеется на лучшее и строит планы, а многих заставляет продолжать жить самый примитивный инстинкт.
Так вот, каким же человеком нужно быть, чтобы в этих условиях оставаться «хорошим парнем», веселым, уступчивым, обязательным, улыбаться и сохранять душевную гармонию?
Но Джулио и был таким. У него была доброта, которая есть суть всякого таланта, в то время как песня, игра на рояле или картина являются его видимыми образами.
Джулио был добр и, кроме того, горячо любил музыку. Он родился в певучей стране, с детства музыка была вокруг него в наших разговорах. Она пела у него в душе, внутри, и, когда явился Алляр, нужно было лишь немного, чтобы вызвать ее наружу.