Наша малютка жива!
Папа, ясное дело, схватил ее и стал молиться. Она была благословением, ответом Бога. И с того самого дня я стала считаться «большой» – хотя всего на два года старше, – а Данка «маленькой». Она всегда была более хрупкой, и мама хлопотала над ней, потому что Данка вернулась с порога, ведущего в иной мир.
– Присмотри за маленькой, – говорила мама. – Береги ребенка.
А я и без того очень любила этим заниматься.
Мне было пять лет, когда Анджей Гарбера наехал тележкой на куличики, которые вылепили мы с Данкой. Разумеется, все наши тяжкие труды пошли насмарку, а Анджею – ведь он мальчишка – было наплевать, и он, вместо того чтобы нас пожалеть, стал смеяться над нашей бедой. У мальчишки же нет других забот, кроме как мучить девчонок. Когда мы шли в школу, он кидался в нас снежками, но я защищала сестру и отстреливалась. Я бросала снежки очень метко. «Только попробуй обидеть мою сестру, Анджей!» – грозилась я. Но в один прекрасный день он вдруг перестал кидаться снежками и вообще перестал нас задирать, а вместо этого вдруг сказал «привет».
Я ответила на приветствие, и это стало началом нашей с Анджеем истории…
Мы, конечно, были ортодоксы, и родители не позволяли нам водиться с мальчишками, но Франя – а она из гоев, как и Анджей, – была одной из моих лучших подруг. Она часто приходила ко мне поиграть, и ее родители разрешали ей отмечать вместе с нами праздник урожая суккот. Мы строили во дворе шалаш, украшали его корзиночками с каштанами или яблоками, разноцветными бумажными кольцами, а к веткам крыши подвешивали орехи. На Рождество мама отпускала нас к Фране помочь им наряжать елку. Как видишь, в Тыличе никто никого не презирал. Мы все ладили друг с другом. Это не составляло труда. У нас было больше общего, чем различий. Мы все поляки, все живем в одном и том же местечке, все ходим на один и тот же рынок. Никаких предрассудков. Мы жили в экуменическом обществе – не раздираемом противоречиями, а находящем общий язык между всеми.
Единственное, что действительно нас выделяло на фоне гоев нашей деревни, – это прически. У папы были шикарные пейсы и длинная борода, а мама носила парик. Это традиция у ортодоксов. Когда Зося выходила замуж, она умоляла папу позволить ей оставить хотя бы чуть-чуть волос. Она рыдала, когда ее брили, и спрашивала, зачем замужним женщинам нужна бритая голова. «Это их обет не быть привлекательными для других мужчин, – ответила мать, – так они подтверждают верность мужу».
Раз в несколько недель мама снимала парик, и я брила ей над тазом голову, как было у нас заведено. Папиной машинкой для стрижки я аккуратно проходилась по ее черепу, стараясь не задеть острыми зубчиками нежную кожу. Мама закрывала глаза, словно погружаясь в медитацию, а я, пользуясь случаем, изучала безмятежное выражение ее лица. Затем я обтирала ей голову. Голова была чистой, кожа – мягкой, как у младенца, и блестела.
Она оставалась сидеть с закрытыми глазами еще пару секунд, а потом звала папу, чтобы я побрила голову и ему. Когда они менялись местами, их взгляды на мгновение встречались, и они обменивались нежными улыбками.
Я мечтала о том дне, когда дам торжественный обет мужу – побрею голову. Это был обряд инициации, которого мы все боялись, но к которому стремились. Я, как и Зося, волновалась, что стану уродливой. Лишиться волос – вещь не очень приятная, но выйти замуж – этого мы все страстно желали, хотели жить в браке, как мама и папа.
Когда отец проходил мимо мамы, он всякий раз касался ее. Его рука опускалась между ее лопаток и скользила вниз до середины спины, а иногда – когда он думал, что мы не видим, – он отвешивал ей сзади легкий шлепок.
Данка, Дина Дрангер и Рена в Крынице с медведем
Рынок – центр нашего мира. Дальше, вниз по уклону, располагалось все наше село. На главной улице стояли кошерная мясная лавка и обычная мясная лавка, а также сырная лавка и ратуша. И возле этого центра жили Гарберы, прямо дверь в дверь с Эрной и Фелой Дрангер. Эрна и Фела были наши с Данкой лучшие подруги-еврейки, а Франя – моя лучшая подруга из гоев. Мы часто проводили вечера у сестер Дрангер вместе с их кузиной Диной – с ней очень дружила Данка. Мы играли в домино или просто сидели в гостиной и говорили обо всем на свете, делились своими мечтами. Но одну свою мечту я держала в тайне ото всех.
Как-то раз холодным зимним вечером мы с Данкой вышли, чтобы идти домой, и сразу наткнулись на Анджея.
– Я ждал вас, чтобы проводить. На склоне очень скользко… упадете еще, ушибетесь…
Я нашла это странным, но, с другой стороны, Анджей – славный парень, а на улице в самом деле скользко, – в общем, мы согласились. И с того вечера это стало обычаем: Анджей ждал нас у дома сестер Дрангер и провожал – даже когда потеплело. В один из весенних вечеров мы неторопливо шли вместе домой, и он вдруг без всякой причины взял меня за руку и замедлил шаг. Данка шла далеко впереди.
– На дороге сейчас не скользко, – сказала я.
– Да, не скользко, – ответил он, но руку не отпустил.
Мы услышали звук капель, падающих в каменный колодец, и подошли к обочине. Он снова сбавил шаг, словно что-то разглядывая, а потом произнес тихим шепотом:
– Рена?
– Что? – Я подняла на него взгляд, и тут – прямо у деревенского колодца – он сорвал поцелуй с моих губ. О продолжении прогулки не могло быть и речи, и я опрометью бросилась домой.
Мама с зажженным фонарем, дрожащим в ее руках, ждала меня на крыльце.
– Рена? – Я до сих пор слышу этот голос. – Рена!
– Иду, мама! – откликаюсь я.
– Где ты была? Уже поздно. Иди в дом.
– Я учила уроки у Эрны с Фелой, – отвечаю я, вытирая ноги.
– Учила уроки, да? – Она убирает волосы с моего лица и смотрит мне в глаза. Интересно, поняла ли она, что я что-то утаиваю? – Иди ложись спать.
– Да, мама. – Я чмокаю ее в щеку. От нее пахнет халой и ванилью.
Любуясь на себя перед зеркалом, я провожу расческой по волосам раз, наверное, сто, воображая, как Анджей наклоняется ко мне для поцелуя. Я вновь и вновь вспоминаю, как его губы коснулись моих. Сердце готово выскочить из груди.
– Меня поцеловали, – делюсь я сокровеннейшей тайной со своим отражением.
Мы вспыхиваем – мое отражение и я.
Натянув ночную рубашку, я забираюсь под прохладные, чистые хлопковые простыни и жду, когда мама придет подоткнуть одеяло.
– Рена, ты вся горишь. Что стряслось?
– Ничего, мама. Просто очень хороший вечер, – улыбаюсь я в темноте.
– Спокойной ночи, – целует она меня.
Мне немного грустно, что мою тайну нельзя рассказать никому. Я хожу в общую школу вместе с гоями, нас учат преподаватели-католики, хоть сами мы и ортодоксальные евреи. Мы с Анджеем играли с самого детства, но он все равно не еврей. Ничего из его поцелуя не выйдет, и я это знаю.
* * *
– Я это знала. – Рена умолкает. Глаза стали влажными, в уголках губ играет робкая улыбка, словно она по-прежнему та девочка, которая в спальне у зеркала вспоминает свой первый поцелуй.
Пару недель спустя во время ее рассказа на стенке бьют дедовские часы, и она вдруг резко вздрагивает. Она смотрит на меня блуждающим взглядом и шепчет: «В Аушвице не было часов».
Так она и ведет свой рассказ. Прошлое переплетается в нем с настоящим, и нити сплетены так туго, что порой трудно различить «тогда» и «сейчас». Ее взгляд устремляется вдаль, и она забывает, что я сижу рядом. По мере того как меняется ее голос, глаголы переходят из прошедшего времени в настоящее и наоборот, балансируя между миром слова «был» и миром слова «есть», словно там нет никакой ощутимой границы. А может, ее и в самом деле нет.
Порой ее возвращает в нашу комнату лишь мое присутствие, бусы ее воспоминаний тонки и хрупки, словно их выпускает в воздух невидимый стеклодув.