Литмир - Электронная Библиотека

– Мам, – я снова позвал тебя, но никто не откликнулся. – Вернись. Пожалуйста, вернись!

Однажды ты сказала, что человеческий глаз – самое одинокое творение Господа на свете. Едва ли не целый мир проходит сквозь него, но внутри не остается ничего. Глаз один в своей глазнице; он даже не догадывается, что совсем рядом, в паре сантиметров, есть другой точно такой же глаз, голодный и пустой. Открыв дверь навстречу первому в моей жизни снегу, ты прошептала: «Смотри!»

Помнишь, как ты чистила фасоль над раковиной и ни с того ни с сего сказала: «Я не монстр. Я мать»?

Что мы имеем в виду, говоря «выживший»? Может, выживший – это последний вернувшийся домой монарх, что опускается на ветку под тяжестью своих потерь?

Наступило утро.

Я отложил книгу. Концы стручков разрывались, фасолины отбивали глухой ритм на дне раковины, словно кто-то барабанил пальцами. «Ты не монстр», – ответил я.

Но я солгал.

На самом деле я хотел сказать, что быть монстром не так уж страшно. Латинское слово monstrum означает «божественный предвестник катастрофы»; на старофранцузском оно стало означать «зверь, созданный из нескольких существ: кентавр, грифон или сатир». Быть монстром – значит быть гибридным созданием, сигналом маяка: ты одновременно и убежище, и предостережение.

Я читал, что родители, страдающие от посттравматического синдрома, чаще бьют своих детей. Может быть, в них все же есть что-то от монстров. Что, если рукоприкладство – это способ подготовить ребенка к войне? Слова «сердце бьется» никогда не прозвучат так просто, как «да-да-да», что сердце говорит телу.

Откуда мне знать?

Могу с уверенностью сказать одно: в секонд-хенде «Гудвилл» ты протянула мне то белое платье и, широко распахнув блестящие глаза, попросила: «Прочти и скажи: оно огнестойкое?» Я осмотрел подол, внимательно изучил этикетку и, хотя сам не умел толком читать, ответил: «Да». Просто сказал «да». Я солгал, приложив платье к твоему лицу: «Оно огнестойкое».

Несколько дней спустя соседский мальчишка увидел меня в том самом платье. Я надел его в надежде больше походить на тебя и вышел на улицу, пока ты была на работе. Мальчишка проезжал мимо на велосипеде. На другой день на перемене дети стали обзывать меня уродом, «девчонкой» и педиком. Намного позже я узнал, что все это – синонимы слова «монстр».

Порой я представляю себе, будто бабочки монархи спасаются не от зимы, а от твоего сожженного напалмом детства во Вьетнаме. Вот они летят прочь от пожарищ и взрывов, живые и невредимые, а их черно-оранжевые крылья трепещут, будто пепел, который ветер разносит на сотни километров вокруг. Посмотри вверх: не видно взрыва, заставившего их бежать; перед тобой лишь стая бабочек, парящих в прохладном чистом воздухе. Они машут пережившими столько разрушительных пожаров огнестойкими крыльями.

– Это очень хорошо, сынок. – Ты смотрела сквозь меня с каменным лицом, прижав платье к груди. – Хорошо.

Мам, ты мать. А еще ты монстр. И я монстр, вот почему я не могу отвернуться от тебя. Вот почему я взял самое одинокое творение Господа и спрятал в него тебя.

Смотри.

Я удалил первый черновик этого письма. В нем я рассказывал тебе, как стал писателем. Как я, первый человек с высшим образованием в нашей семье, тратил все свое время и деньги на то, чтобы получить научную степень по английскому языку. Как в старших классах прогуливал бесполезную школу и сбегал в Нью-Йорк. Там я пропадал среди библиотечных полок и зачитывался туманными текстами давно ушедших авторов. При жизни они и мечтать не могли, чтобы кто-то вроде меня корпел над их трудами, а о том, что их произведения станут моим спасением, и говорить нечего. Но все это уже не важно. Главное, что благодаря им я стал самим собой, хотя тогда и представить этого не мог. Благодаря им сейчас я пишу тебе обо всем, чего ты так никогда и не узнаешь.

Дело в том, что однажды я был мальчишкой без единого синяка. Помню, мне было восемь, я стоял посреди единственной комнаты нашей квартирки в Хартфорде и смотрел на спящую бабушку Лан. Хоть она и твоя мать, вы с ней совсем не похожи: кожа у нее на три тона темнее твоей – цвета земли после дождя, – острые скулы, а глаза блестящие, как битое стекло. Не знаю, почему тогда я отложил горстку зеленых солдатиков и подошел к ней. Лан лежала на полу под одеялом, скрестив руки на груди. Во сне ее глаза двигались под веками. Лоб избороздили глубокие морщины, следы пятидесяти шести прожитых лет. Муха приземлилась возле уголка рта, а потом перепрыгнула поближе к кромке синеватых губ. Левая щека дернулась. При свете солнца ее кожа с большими темными порами казалась покрытой рябью. Никогда раньше я не видел, чтобы кто-то так много двигался во сне – разве что собаки, но нам не дано узнать, что им снится.

Теперь я понимаю, что хотел увидеть безмятежность. Нет, не на бабушкином лице, которое то и дело дергалось, пока она спала, а у нее в голове. Лишь в этой подрагивающей тишине ее мозг, взрывной и дикий в часы бодрствования, обретал что-то похожее на покой. Я подумал, что смотрю на незнакомку; на губах у нее появилось выражение, похожее на довольную улыбку – я никогда не видел бабушку такой. Когда Лан просыпалась, бессвязные слова и предложения сыпались с ее губ; шизофрения только усугублялась с конца войны. Буйная – вот какой она всегда была. Сколько я ее помню, бабушка мельтешила передо мной, то теряя, то вновь обретая ясность ума. Вот почему теперь, когда я глядел на нее, такую безмятежную в свете полуденного солнца, я будто смотрел в прошлое.

Приоткрылся один глаз, подернутый молочной пеленой сна. Открылся шире, ухватил мой образ. Я боролся с собой, прикованный к полу столбом света, лившегося из окна. Открылся второй глаз, чуть покрасневший, но более ясный.

– Есть хочешь, Волчонок? – спросила бабушка, лицо оставалось таким же невыразительным, как и во сне.

Я кивнул.

– Что бы такого съесть в это время дня? – Лан обвела комнату взглядом.

Я решил, что это риторический вопрос, и закусил губу.

Я ошибся.

– Что будем есть, я спрашиваю?

Бабушка села; ее волосы до плеч встопорщились, как у героев мультиков после взрыва бомбы. Она переползла поближе, села на корточки перед солдатиками, выбрала одного, зажала между пальцами и стала изучать. Все ее тело было несовершенным, кроме ногтей – ты, как всегда аккуратно, привела их в порядок и накрасила. Нарядные глянцево-красные ногти ярко выделялись на заскорузлых узловатых пальцах, которыми она сжимала игрушечного радиста, внимательно рассматривая, точно археологическую находку на раскопках.

Солдатик с переносной радиостанцией за спиной застыл на одном колене, что-то крича в рацию. Судя по униформе, это был военный времен Второй мировой.

– Пгетставьтесь, мсье? – спросила бабушка у пластмассового человечка на смеси плохого английского и французского. Резким движением Лан прижала его рацию к уху и прислушалась, не сводя с меня глаз. – Знаешь, что мне тут говорят, Волчонок? – по-вьетнамски спросила она. – Передают, – бабушка склонила голову набок и придвинулась ко мне, ее дыхание – смесь травянистого запаха леденцов от кашля и мясного аромата, какой бывает у спящих людей; ухо проглотило голову зеленого человечка. – Передают, что бравые солдаты побеждают, когда бабушки угощают их вкусненьким.

Лан крякнула, замерла, выражение ее лица резко стало пустым. Она положила солдатика мне на ладонь и сомкнула мои пальцы вокруг него. Потом поднялась и, шаркая, пошла на кухню, подошвы шлепанцев хлопали по пяткам. Я сжал радиста в руке, пластиковая антенна его рации вонзилась в ладонь, а из соседской квартиры в комнату сочилась глухая мелодия рэгги.

У меня всегда было много имен. Волчонком меня прозвала Лан. Почему женщина, назвавшая себя и свою дочь в честь цветов, решила окрестить внука волчонком? Потому что всегда беспокоилась за своих, вот почему. Ты знаешь, что в деревеньке, где бабушка выросла, самого младшего и хилого ребенка, каким я и был, называли в честь самых отвратительных вещей: демонов, призраков, свиных пятачков, отпрысков обезьяны, бычьих голов, ублюдков. Волчонок – самое нежное из возможных имен. Злые духи, блуждающие по земле в поисках здоровых и красивых детей, услышат, как мать зовет к ужину кого-то омерзительного или устрашающего, и пролетят мимо, не тронув ребенка. То есть, если любишь, назови объект любви так, чтобы его никто не тронул, а значит, оставил в живых. Прозрачное, как воздух, имя может стать щитом. «Волчонок» – это щит.

3
{"b":"693678","o":1}