Ах, Орест, Орест, такой степенный и искренний… Он никогда ни в чем не спешил – тем более в материях тривиальных, наподобие речи. И первый шаг сделал много, много позже того, как его одногодки вовсю принялись ковылять по дворцу, ища, где бы чего напроказить. Когда же он, наконец, пошел, от него так и веяло неторопливой, вдумчивой осторожностью. Казалось, Орест на каждом шагу взвешивает, прикидывает: стоит ли свобода и независимость риска упасть?
Знал ты это о нем? Должен был… Однако меня ты не знал никогда. Зачем тебе разбираться в собственном сыне?
Да и когда ты, если на то пошло, успел бы в нем разобраться? Ведь ты, даже если не отлучался по делам, видел его лишь на вечерних пиршествах, в часы зябких сумерек, пока женщины не подхватывали малышей и не уносили назад, в наши комнаты. А я знала Ореста, как свои пять пальцев. И с великой тревогой ждала того дня, когда он начнет неумело облекать свои мысли в слова. Волновалась, как бы эти слова не уничтожили, не свели на нет всей простоты понимания жестов, взглядов и выражения лиц. Твое предательство принесло избавление от этих страхов. Теперь мне уже никогда не узнать, что могли бы сказать мы с братом друг другу.
Орест поднял рев. Я покачала его на колене, запела песенку о быстроногой нимфе и полюбившем ее боге. Но вот, посреди второго куплета, слова песенки тоже стерлись из памяти. Впрочем, Орест уже спал, крепко сжимая в крохотных кулачках пряди моих волос.
Я начала новую песню, но мать прикрыла мне рот ладонью:
– Ифигения, он уже спит. Дай нашим ушам отдохнуть.
Стоило ей убрать руку, я повернулась к ней. Несмотря на туман в голове, на ускользавшие мысли, я помнила: мне нужно кое о чем ее расспросить.
Забытых вопросов, я, конечно же, ей задать не могла и принялась спрашивать о том, что помнила.
– Скажи, каково это – быть замужем? А где я буду жить, пока Ахиллес воюет с троянцами? В его семье? Нельзя ли вместо этого пожить в военном лагере, у отца? А эта война – надолго? А Ахиллес – он добрый? А когда Орест вырастет и станет царем Микен, ты переедешь ко мне, чтоб я могла заботиться о тебе, как ты заботилась обо мне?
Клитемнестра выслушивала мои вопросы, пока у меня не иссякли слова. Ветер растрепал ее затейливые косы, пыль подчеркнула морщины, придавая лицу изможденный, усталый вид, в уголках покрасневших глаз заблестели слезы.
– Живется в каждом браке по-разному, – отвечала она. – Где тебе жить, решать Ахиллесу: где велит муж, там и будешь его дожидаться, как я дожидаюсь твоего отца. Ахиллес – герой, и это говорит в его пользу, хотя герои не всегда отличаются добротой. Я буду навещать тебя по возможности, но такого счастья, как вчера, когда все дети были рядом со мною, мне уже никогда не видать.
Отвечая мне, мать беспокойно потирала пальцы. За последние несколько лет их суставы заметно прибавили в толщине: артрит ухудшался, набирал силу соразмерно волнениям из-за драмы, разыгравшейся по милости ее сестры, Елены, и прохвоста, который увез ее в Трою. Ради непутевой сестрицы мать не послала бы в битву даже свинью, но царей призывали к войне клятвы, а значит, и ее мужу, и всем прочим микенским мужам надлежало идти в поход. Да, мать с самого начала знала, что Ореста ей предстоит растить одной, без тебя, но до этого утра была уверена: уж я-то останусь при ней, я скрашу ее одиночество. Теперь же, выдаваемая замуж за чужого, незнакомого человека, я исчезала из ее жизни столь же всецело, как если бы тоже отправилась на войну.
Вершиной счастья для матери, женщины строгой, но в то же время сентиментальной, всегда было то время, когда все вокруг расставлено, разложено по своим местам: краски – по оттенкам, от темного к светлому, приправы – в ряд, от нежных до острых, а дети сидят по отведенным им комнатам – переступи порог и восхищайся.
Первым, что мать рассказала мне о Елене, было:
– Она мне сестра, но и не сестра. Зачал ее Зевс, приняв облик лебедя. Мать у нас с нею одна, но она рождена из яйца, а я – обычным, естественным образом. Елена уродует, искажает все на своем пути. Не вздумай приглядываться к ней чересчур пристально – ослепнешь.
В то время я была еще очень мала – настолько мала, что, собираясь сделать новый нетвердый, неуверенный шаг, всякий раз тянулась к ее руке. Но важность слов ее почувствовала все равно, пусть даже не понимая их сути.
В Микены Елена явилась, когда мне исполнилось девять – возраст, вполне достаточный, чтобы ходить без посторонней помощи, однако слов, сказанных матерью о моей прославленной тетушке, я по-прежнему понять не могла. Елена казалась чарующей, загадочной, непостижимой – совсем как ты.
Решив непременно взглянуть на нее хоть глазком, я опустилась на четвереньки и двинулась сквозь толпу слуг, сквозь лабиринт их ступней и коленей. Сверху доносились приглушенные похвалы. В голосе каждого, будь он хоть раб, хоть слуга, хоть эквет, хоть мужчина, хоть женщина, слышалось одно и то же благоговейное изумление. Все они наперебой дивились коже Елены, подобной чеканному золоту, и глазам ее, что синевой не уступят вечернему сумраку, и плавной округлости грудей, увенчанных парой сосков цвета кедровых орешков.
Ты же был занят беседой с братом своим, Менелаем. Вы, звучно хлопая друг друга по плечам, обменивались новостями с полей брани. Ни на прекрасную свояченицу, ни на жену, беспокойно расхаживавшую из стороны в сторону, покрикивая на рабов, и без того поспешавших исполнить полученные приказания, ты даже взгляда не бросил.
Вскоре твои люди удалились в мегарон, дабы продолжить разговоры за чашей вина. Во двор вышли мы, женщины. Рабы растянули над нами полог, укрыв нас от солнца, и принесли нам скамьи. Тут Клитемнестра снова на них прикрикнула: полог-де натянут слишком уж низко, скамьи тоже стоят не так, да подать угощений побольше, да принести одеяла помягче, да не забудьте загодя приготовить масло и лампы, чтоб к сумеркам были под рукой!
Елена устроилась на скамье у самого края полога, где свежий ветерок овеет ее прежде всех остальных. Улеглась, подоткнув одеяния так, что формы ее приняли еще более соблазнительный вид. Огладила косы, и легкий бриз тут же взъерошил выбившиеся из них волоски. Такой, по-домашнему непринужденной, Елена казалась прекраснее прежнего… вот только мне подумалось, что так выставлять себя всем напоказ очень и очень нескромно.
Пока я стояла столбом, разглядывая Елену, в меня едва не врезалась незнакомая девчонка примерно моих лет. Полоснула меня злобным взглядом и резко отвернулась, будто я даже времени ее не стою.
– Поставь мою скамью сюда, – велела она рабыне, ткнув пальцем вниз, рядом с Еленой.
Мне захотелось спросить, кем это она себя тут возомнила, но прежде, чем я хоть рот успела раскрыть, мои плечи стиснули руки матери. Стиснули крепче обычного – ногти так и впились в тело.
– Поди-ка, присядь, – сказала она, притягивая меня к скамье рядом со скамьей Елены, где сидела сама.
Я села в ногах Клитемнестры и, пока мать нежно ерошила мне волосы, продолжала разглядывать тетку. Отсюда, снизу, Елена выглядела все так же великолепно, только черты ее словно бы сделались резче. Вкруг лица вились змеями косы, скрепленные украшенным лентами бронзовым оголовьем, и отраженный металлом солнечный свет сверкал золотистыми искорками в бездонной синеве ее глаз.
Не выпуская меня из рук, как будто, если тело на месте, то и мыслям прочь не уйти, мать завела разговор о хозяйстве – предмете безликом, практическом, целиком ей подвластном.
– На будущий месяц начнем сушить фрукты нового урожая, – сказала она. – Для смокв год выдался слишком холодным, почти половина плодов погибла, не вызрев. Но на орехи мы смогли выменять столько, что зиму протянем.
– Ты – великолепная домоправительница, сестрица, – откликнулась Елена, ничуть не скрывая скуки.
– О, матушка, – вмешалась в их разговор столкнувшаяся со мною девчонка, – вот! Я нашла для тебя безупречный!
С этими словами она поднесла Елене на раскрытой ладони кубик козьего сыра, идеально ровный со всех сторон.