Под городским холмом Якушка еще раз остановился. На льду Москвы-реки, у проруби, сгрудился десяток саней. Лошади наклоняли головы, силясь дотянуться до клочков сена, скрипели оглоблями. Возле саней стояли знакомые мужики из пригородных деревень, неторопливо беседовали, поджидая припоздавших: на московский торг из Звенигорода ездили обозом, а не в одиночку. Дорога неблизкая, опасная, через чужие волости…
Подошел воеводский тиун Износок Губастый. Сунулся было к саням, но мужики загалдели, стали напирать на него грудью. Мыт[15] со своих брать не полагалось. Знали это мужики, знал и тиун. Но мужики знали и то, что надобно хоть что-нибудь дать воеводскому человеку, иначе тому обидно. И давали: кто ржаной калач, кто мерзлую рыбину, кто яичко. Миром-то оно лучше…
Дальше ехали большим обозом, неторопливо, с разговорами. Допытывались у встречных, не слышно ли на дороге про лихих людей, про ордынских послов.
Наткнуться на дороге на ордынцев — беда! Одно название, что послы, а на деле чистые разбойники. Набросятся со свистом, с гвалдом, с визгом, похватают с саней все, что под руку попадет, исполосуют бичами. Опомниться не успеешь, а уже — голый. И пожаловаться некому, князья и те над татарами не властны…
Об ордынских злых обычаях Якушка и сам мог бы рассказать немало. Повидал он татар в рязанской земле, откуда на Москву выбежал. Давно это было, второй десяток лет Якушка на новом месте проживает, а не забыл! Поэтому посмеивался Якушка, когда слышал нелепые рассужденья, что татары-де люди дикие, не разбирают, где свое, а где чужое. «Очень даже разбирают. Свое держат крепко, насмерть. А вот что чужое за свое считают, так это верно: хватают, до него рука дотянется…»
Новостей по дороге звенигородцы наслышались немало, но были эти новости какие-то непонятные, противоречивые, и не понять, к добру они или к худу.
…Великий князь Дмитрий Александрович опять сварится с братом своим Андреем Городецким, и Андрей будто бы наводит на него рать татарскую, как до того делал не единожды…
…Люди из Переяславля, отчины Дмитрия, от татарской рати уже розно бегут, но на Москве нынче вроде бы спокойно. Князь Даниил ополчение не созывает, посадских людей в городе в осаду не садит, а беглых переяславцев провожает мимо Москвы, к Твери и Волоку. Надеется, видно, Даниил, что ордынцы московскую землю обойдут стороной…
…Торг на Москве нынче неодинаков: на что дорогой, а на что дешевле дешевого. Люди больше съестные припасы спрашивают, за хлебушек последнее с себя снимают, лишь бы прокормиться…
Якушка слушал рассказы проезжих людей, прикидывал.
Выходило, что и ехать дальше вроде бы опасно, а не ехать нельзя. Когда еще такой случай выпадет, чтобы свой товар впереди всех шел? Да и мужики уговаривали ехать. «Князь Данила не бережется же. Может, ярлык получил от царя ордынского, а может, узнал, что татары в другое место идут…»
Сообща решили: «Ехать!»
* * *
В Москве Якушка Балагур не был давненько, года три уже.
Изрядно за это время умножились деревни по берегам Москвы-реки, разросся посад. Посадские дворы уже перешагнули топкий Васильевский луг, вплотную придвинулись к Яузе.
К Даниловскому монастырю, основанному московским князем в честь тезки своего Даниила Столпника, прибавился в прошлом году еще один монастырь — Богоявленский. Стоял тот монастырь не за городом, как Даниловский, а в самом посаде, на бойком и веселом месте: и торговая площадь рядом, и пристани, и Великая Владимирская дорога. Возле красных монастырских ворот постоянно толпился народ. Многие бояре ходили теперь к заутрене не в кремлевские соборы, а в новую Богоявленскую церковь: считали монастырь своим. Да так оно и было. Строили монастырь на боярские серебряные вклады, боярскими же присланными работниками. И игумен Степан был из старых московских вотчинников. А Даниловский монастырь — княжеский, строгий. Хозяйствовал там княжеский духовник Геронтий, который носил высокий сан архимандрита и держался с людьми недоступно. Побаивались его на Москве.
Якушке Балагуру монастырские пышные храмы не подходили ни по чину, ни по достатку. Если случалась крайняя нужда, пришлые мужики заказывали службу в малых посадских церквушках. Таких рубленных из сосны церквушек было много в Москве, и назывались они весело, душевно: «Спас на Бору». «Никола на курьих ножках», «Воздвижение под сосенками». За малую мзду поп в простой суконной рясе правил службу о здравии или за упокой души. При посадских церквушках даже нищие, калеки и прочие болящие и юродствующие люди были тихими, ненадоедливыми, ломтю хлеба — и то рады…
Конечно, поглядеть на новый богатый монастырь каждому любопытно, но Якушка решил отложить до следующего раза: больно длинный получался крюк. По зимнему времени московский торг собирался не на торговой площади, а на льду Москвы-реки, под Боровицким холмом.
Между санями с товаром хлопотали княжеские мытники, собирали с приезжих тамгу, мыт, весчее, московскую костку[16]. Мужики только кряхтели, вытаскивая из саней рыбу, шкурки, заранее отсыпанное в малые берестяные коробы зерно. Дорога ты, московская пошлина!
Мелкую рыбу, рожь и прочее домашнее Якушка Балагур расторговал быстро. Встречные люди не обманули: все съестное на торгу хватали из рук.
За четверть ржи Якушка выторговал у истощавшего переяславца почти новую двузубую соху. Постоял-постоял переяславец возле Якушкиных саней, посмотрел тоскующими глазами, как тот отсыпает рожь нетерпеливым покупателям, потом безнадежно махнул рукой, снял с своих саней соху и бросил под ноги Якушке, прямо на затоптанный лед. Даже попрекнуть за прижимистость не решился, бедолага. Якушка виновато отвернулся, но соху взял.
Потом какая-то жонка за масло, пару соленых лещей и ковригу хлеба сняла с себя все, что было ценного: ожерелье из стеклянных бусинок, серебряный перстенек, литой браслет со светлым камнем.
Когда она побрела, прижимая съестное обеими руками к груди, а навстречу ей с саней вытянули головки печальные ребятишки, — Якушке стало не по себе. Он покидал в рогожку десяток крупных репин, связку сушеной рыбы; поколебавшись, добавил толстый ломоть хлеба, облил его медом.
Женщина все еще шла к своим саням, осторожно переступая негнущимися ногами. Якушка обогнал ее, сунул узелок ребятишкам.
Возвратившись к саням, объяснил Буне свою неожиданную доброту:
— Чай, не нехристи мы… Чужое горе понимаем…
Буня затряс заиндевевшей бородкой, соглашаясь:
— По-божески поступили, Якуш Кузьмич, по-божески…
Негаданное затруднение вышло у Якушки с самым дорогим его товаром — морожеными осетрами. Давно уже были увязаны рогожами и уложены в сани ремесленные поделки, которые выменял Якушка. Холщовый мешочек, надежно пригревшийся за пазухой, был почти полон шиферными пряслицами, которые ходили на торгу вместо разменной монеты — серебра у людей было мало, утекало серебро в Орду данями и прочими тягостями. Пора было собираться домой. А покупателя на осетров все не находилось.
Осетр — рыба боярская, простому человеку она ни к чему. Простые люди искали на торгу хлеб насущный, а не усладу, проходили мимо осетров равнодушно.
Якушка забеспокоился.
Другие звенигородские мужики уже кончили торговлю, торопили. А на торгу, как назло, не было видно ни добрых людей, ни их поваренной челяди — одна голь перекатная, мужики-зипунники.
Поначалу Якушка за торговыми хлопотами не заметил этого, но теперь, нарочно выискивая, кому бы предложить осетров, встревожился. «Куда подевались денежные люди? Почему на торгу лишь чернь толчется?»
Спросить было не у кого. Посадский гончар, торговавший Якушке глиняные горшки, сказал только, что ворота Кремля второй день на засовах. Но почему такое, гончар не знал. И другие городские люди, с кем заговаривал Якушка, тоже не знали. Одно ясно было — без причины днем ворота не закроют. В такое ли тревожное время медлить с отъездом?!