– Он только появился, – сказал букинист. – Интересная книга. Вы норвежец?
– Да, – кивнул я. – Я еще посмотрю.
Я нашел какое-то издание дневников Делакруа и взял их, плюс альбом Тёрнера, хотя редко чьи картины так неудачно выглядят на репродукциях, как его, и книгу Поула Вада о Хаммерсхёйе, и роскошное издание, посвященное ориентализму в изобразительном искусстве.
Только я отдал книги на кассу, зазвонил мобильный. Номера моего почти никто не знает, поэтому приглушенный звук, тихо сочившийся наружу из недр бокового кармана куртки, не вызвал у меня досады. Наоборот. За вычетом короткого обмена репликами с ведущей на детской ритмике я с момента, когда Линда утром уехала учиться, ни с кем не разговаривал.
– Привет, – сказал Гейр. – Что делаешь?
– Работаю над осознанием себя, – сказал я и отвернулся к стене. – А ты чем занят?
– Этим точно нет. Сижу на работе и наблюдаю, как тут народ выеживается. Так что стряслось?
– Я встретил женщину редкой красоты.
– Да?
– Поболтал с ней.
– Да?
– Она предложила мне зайти в ее комнату.
– Ты не отказался?
– Нет. И она даже спросила, как меня зовут.
– Но?
– Но она ведет музыкальные занятия для малышей. Поэтому мне пришлось петь перед ней детские песенки и хлопать в ладоши, с Ваньей на коленях. Сидя на подушечке. Посреди дюжины мамаш с младенцами.
Гейр захохотал в голос.
– Еще мне дали погремушку, чтобы я гремел ей.
– Ха-ха!
– Я ушел оттуда в такой ярости, что не знал уже, что делать, – сказал я. – Зато пригодился мой отрощенный толстый зад. И никому не было дела, что у меня складки жира на пузе.
– Э-эх, – засмеялся Гейр. – А они такие милые и прекрасные. Не пойти ли нам прошвырнуться вечером?
– Это провокация или что?
– Нет, я серьезно. Мне надо поработать часов до семи, а потом можем встретиться в городе.
– Не получится.
– В чем тогда фишка – жить в Стокгольме, – коли мы и встретиться-то толком не можем?
– «Когда», – сказал я. – «Когда», а не «коли».
– Ты помнишь, когда ты прилетел в Стокгольм? И когда ехал в такси, растолковывал мне по телефону значение слова «подкаблучник», поскольку я отказался идти с тобой в ночной клуб?
– В таких случаях надо говорить не «когда», а «пока», – сказал я. – Пока ты ехал в такси.
– Один черт. Важно слово «подкаблучник». Его ты помнишь?
– К сожалению, да.
– И? Какие ты сделал выводы?
– У меня совсем другое дело. Я не подкаблучник, а каблук. А ты – пулен с задранным носом.
– Ха-ха! А как насчет завтра?
– К нам придут Фредрик и Карин.
– Фредрик? Этот типа режиссеришко?
– Я бы не стал так выражаться. Но да, это он.
– Господь милосердный. А воскресенье? Нет, у вас день отдыха. Понедельник?
– Годится.
– Еще бы, в понедельник-то в городе народу полно.
– Значит, договорились: в понедельник в «Пеликане», – сказал я. – Кстати, купил только что Малапарте.
– А, ты у букиниста? Он хороший.
– И дневники Делакруа купил.
– Они тоже вроде славные. Тумас о них говорил, помню. Еще что нового?
– Звонили из «Афтенпостен». Хотят интервью-портрет.
– И ты не сказал нет?
– Нет.
– Вот и идиот. Тебе пора с этим делом завязывать.
– Я знаю. Но в издательстве сказали, что журналист очень толковый. И я решил дать им последний шанс. Вдруг получится хорошо.
– Не получится, – сказал Гейр.
– Да я и сам знаю. Ну, один хрен. Я уже согласился. А у тебя что?
– Ничего. Попил кофе с булочками и социоантропологами. Потом явился бывший декан с крошками в бороде и ширинкой настежь. Он пришел поболтать, а из всех сотрудников один я его не гоняю. Поэтому он приперся ко мне.
– Это тот крокодил?
– Ага. Теперь он больше всего боится, что у него отнимут кабинет. Это его последний рубеж, ради него он ведет себя как душка и зайчик. Главное, правильно себя настроить. Жесткость – когда можно, мягкость – когда нужно.
– Я попробую завтра к тебе заскочить, – сказал я. – У тебя как со временем?
– У меня, блин, отлично. Только Ванью с собой не тащи.
– Ха-ха! Слушай, я на кассе, мне надо заплатить. До завтра.
– Давай. Линде и Ванье привет.
– А ты Кристине.
– До связи.
– Ага.
Я разъединился и запихал телефон обратно в карман. Ванья по-прежнему спала. Антиквар сидел за прилавком и рассматривал каталог. Поднял на меня глаза, когда я подошел к кассе.
– Все вместе тысяча пятьсот тридцать крон, – сказал он.
Я протянул ему карточку. Чек убрал в задний карман, потому что оправдать такого рода траты я мог единственно тем, что они подпадают под налоговые вычеты; два пакета с книгами я положил в сетку под коляской и выкатил ее на улицу под звук дверного колокольчика прямо в уши.
Времени было уже без двадцати четыре. Я не спал с половины пятого утра, до половины седьмого сидел вычитывал для «Дамма» проблемный перевод, и при всем занудстве работы, состоявшей исключительно в сличении текста с оригиналом предложение за предложением, она давала мне больше и была в тысячи раз интереснее отнявших всю остальную часть утреннего и дневного времени ухода за ребенком и ритмики для малышей, в которых я теперь уже не видел ничего, помимо траты времени. Такая жизнь меня не то чтобы истощала, ничего такого, она не требовала от меня особых усилий, но поскольку в ней не было ни малейшего проблеска вдохновения, я тем не менее от нее сдулся, как если бы меня, например, прокололи. На перекрестке с Дёбельнсгатан я свернул направо, поднялся на горку у церкви Святого Иоанна, красным кирпичом стен и зеленью медной крыши напоминающей сразу и бергенскую церковь Святого Иоанна, и церковь Святой Троицы в Арендале, затем дальше по Мальмшильнадсгатан, вниз по улице Давида Багаре, и вошел во внутренний двор нашего дома. Два факела горели у дверей кафе на другой стороне. Воняло мочой, потому что ночью, возвращаясь со Стуреплан, народ останавливается здесь отлить за решетку, и несло мусором от составленных вдоль стены контейнеров. В углу сидел голубь, обитавший здесь и два года назад, когда мы сюда въехали. Тогда он жил наверху, в дырке в кирпичной кладке. Потом дыру заделали, на все ровные поверхности наверху насажали шипы, и он переместился на землю. Крысы здесь тоже бегали, я иногда ночью видел их, когда выходил покурить: черные спины мелькали в зарослях кустов и вдруг опрометью проскакивали открытое освещенное пространство курсом на безопасные цветники через дорогу. Сейчас во дворе курила, болтая по телефону, парикмахерша. Лет ей было сорок, наверное, и мне показалось, что она выросла в маленьком местечке и считалась тамошней первой красавицей, во всяком случае, она напоминала тип женщин, которых летом можно увидеть в Арендале на открытых верандах ресторанов, – сорок плюс, крашеных жгучих блондинок или жгучих брюнеток, со слишком загорелой кожей, слишком кокетливым взглядом, слишком громким смехом. У парикмахерши был хриплый голос, растянутый сконский выговор, а одета она в тот день была во все белое. Увидев меня, она кивнула, я кивнул в ответ. Хоть мы за все время едва перекинулись парой слов, я относился к ней тепло; она не походила на остальных людей, встречавшихся мне в Стокгольме, которые или пробивались наверх, или уже пробились, или считали, что пробились. Их перфекционизма не только в одежде и покупках, но и в мыслях и публичной позиции она, мягко говоря, не разделяла. Я остановился у дверей, чтобы вытащить ключи. Из вентиляционного отверстия над окном постирочной в подвале бил запах порошка и выстиранного белья.
Я отпер дверь и вошел в подъезд, соблюдая максимальную осторожность. Ванья так хорошо знала все эти звуки и их очередность, что почти гарантированно просыпалась. Так она сделала и сейчас. На этот раз с криком. Не отвлекаясь на ее плач, я открыл дверь лифта, нажал на кнопку и смотрел на себя в зеркале, пока мы ехали наши два этажа. Линда, видимо услышавшая вопли, ждала нас в дверях.