– Да.
– Могу купить куриный шашлык. Хочешь?
– Да.
– Окей, – сказал я, спустил ее с рук и открыл дверь в заведение; фактически оно было выемкой в стене, но исправно каждый день наполняло наш балкон семью этажами выше запахом жареного лука и лапши. Здесь продавали коробку с двумя блюдами за сорок пять крон, и я отнюдь не первый раз стоял тут перед стеклянным прилавком и заказывал еду у тощей, кожа да кости, тяжко работающей безликой азиатской девушки. Рот у нее всегда был открыт, поверх зубов виднелись десны, взгляд равнодушный, как будто ей все безразлично. На кухне управлялись двое юношей того же возраста, я видел их лишь мельком, а между ними скользил мужчина лет пятидесяти, его лицо тоже ничего не выражало, но позволяло заподозрить намек на приветливость, по крайней мере, когда мы сталкивались с ним в длинных, лабиринтоподобных коридорах под домом, он – неся что-то в чулан или из него, а я – по дороге на помойку, в постирочную, выкатывая велосипед и так далее.
– Донесешь? – спросил я Ванью, протягивая ей теплую коробку, выставленную на прилавок через двадцать секунд после заказа. Ванья кивнула, я расплатился, мы зашли в соседнюю дверь, и Ванья поставила коробку на пол, чтобы дотянуться до кнопки лифта. Она бдительно считала все этажи, пока мы ехали. У двери квартиры отдала коробку мне, распахнула дверь и закричала «Мама!», еще не переступив порог.
– Сначала сними ботинки, – сказал я, поймав ее. Линда тут же вышла из гостиной. Слышно было, что там работает телевизор. От стоявших в углу, рядом со сложенной двойной коляской, пакета с мусором и двух пакетов с памперсами чуть приванивало гнилью и чем похуже. Рядом валялись ботинки Хейди и куртка.
Какого черта Линда не убрала их в шкаф?
Коридор был завален одеждой, игрушками, ненужной рекламой, колясками, сумками, бутылками с водой… Она сюда, как пришла, не заглядывала, что ли?
А лежать телевизор смотреть – это да, пожалуйста.
– А мне дали конфеты, хотя я не ловила! – сказала Ванья.
Так вот что для нее важно, подумал я, стягивая с нее ботинки. Она дергалась от нетерпения.
– И я играла с Акиллесом!
– Здорово! – сказала Линда и присела перед ней на корточки. – А что там за конфеты?
Ванья открыла пакет.
Как я и думал. Экологичные сладости. Наверняка из магазинчика, только что открывшегося в торговом центре напротив. Орехи в цветном шоколаде. Жженый сахар. Какие-то конфетки из изюма.
– Можно я их сейчас съем?
– Сначала куриный шашлык, – сказал я. – На кухне.
Повесил ее куртку на крючок, убрал ботинки в шкаф, пошел на кухню, выложил на тарелку куриный шашлык, спринг-ролл и немного лапши. Достал вилку и нож, налил стакан воды, поставил все перед ней на стол, буквально заваленный кисточками, красками, ручками, плюс бумага и грязная вода в стакане.
– Все нормально прошло? – спросила Линда и присела рядом с ней.
Я кивнул. Прислонился спиной к рабочему столу и сложил руки на груди.
– Хейди сразу заснула? – спросил я.
– Нет. У нее температура оказалась. Она поэтому и капризничала.
– Опять? – сказал я.
– Да, но не очень высокая.
Я вздохнул. Повернулся и оглядел посуду, расставленную по рабочей столешнице и замоченную в мойке.
– Ну и бардак здесь, – сказал я.
– Я хочу кино посмотреть, – включилась Ванья.
– Нет, сейчас нет, – сказал я. – Ты уже сто лет как спать должна.
– Хочу кино!
– А ты что смотрела по телевизору? – спросил я и почувствовал на себе взгляд Линды.
– Ты что-то имеешь в виду?
– Ничего особенного. Я видел, что ты смотришь телевизор. И спросил, что показывают.
Теперь она вздохнула.
– Не буду спать! – сказала Ванья и замахнулась шпажкой от шашлыка, словно намереваясь ее швырнуть. Я схватил ее за руку.
– Положи, – сказал я.
– Можешь посмотреть телевизор десять минут, – сказала Линда. – Я положу конфеты в мисочку, возьми с собой.
– Я только что сказал, что никакого телевизора.
– Десять минут, и потом я сама ее уложу, – сказала Линда и встала.
– Да ну? А я буду весь этот срач разбирать?
– Ты о чем? Делай что хочешь. Я все это время была с Хейди, если ты об этом. Она температурила, ныла, капризничала…
– Я пойду покурю.
– И изводила меня.
Я надел куртку и ботинки и вышел на балкон, обращенный на восток, где я любил посидеть покурить, потому что здесь есть навес, а людей внизу увидишь в кои веки раз. С другой стороны у нас лоджия на всю квартиру, двадцать метров в длину, но там нет навеса, а смотрит она на площадь, вечно запруженную народом, гостиницу, торговый центр, а дальше до Магистратспаркена тянутся фасады домов. Но я хотел покоя, хотел не видеть людей, поэтому я закрыл за собой дверь маленького балкона, сел на стул в углу, раскурил сигарету, положил ноги на решетку и смотрел на внутренние дворы и коньки крыш, жесткие контуры, над которыми высоко и величественно вздымался небосвод. Вид здесь все время менялся. Порой облака собирались в огромные груды, похожие на горы с их склонами, выступами и обрывами, долинами и пещерами, загадочным образом зависшие посреди голубого неба, а порой откуда-то издалека наползал атмосферный фронт, как будто кто-то подоткнул под горизонт темно-серое одеяло, и если дело происходило летом, то иногда несколькими часами позднее эффектные молнии уже вспарывали темноту с интервалом в секунды, а по крышам катился гром. Но и самую безыскусную небесную самодеятельность я тоже любил, какую-нибудь ровную, дождевую серость: на ее фоне базово-темная расцветка дворов подо мной сама собой делалась яркой и сияющей. Ярь-медянка крыш! Рыжие кирпичи! И золото башенных кранов, разве оно не пылает среди белесой серости? Или обычный летний день, когда небо ясное и голубое, солнце печет, контуры редких легчайших облачков размыты, но выпирающий массив домов блестит и сияет. Или наступает вечер: сначала красноватое зарево на горизонте, будто там что-то горит, потом светлая, мягкая темнота, под чьей дружелюбной дланью город в счастливом изнеможении от долгого пропеченного солнцем дня затихает и обретает покой.
На этом небе светятся звезды, парят спутники, прилетают и улетают из Каструпа и Стурупа самолеты с горящими огнями. А приспичит увидеть людей – подойди к перилам и смотри в соседский двор, там время от времени в окнах дома мелькали стертые лица жильцов по ходу их непрестанного перемещения между комнатами и дверями: в одном месте открывают дверцу холодильника, мужчина в одних лишь трусах-боксерах что-то достает из него, закрывает дверцу и садится за кухонный стол; в другом – хлопает входная дверь, и женщина в пальто и с сумкой через плечо устремляется вниз, накручивая круги по винтовой лестнице; а в третьем – пожилой, судя по силуэту и скованности движений, мужчина гладит одежду; закончив, он гасит свет, и комната умирает. Куда прикажете смотреть? Наверх, где еще один мужчина время от времени подпрыгивает на полу и машет руками, развлекая кого-то нам невидимого, но скорее всего ребенка? Или на женщину лет пятидесяти, что часто стоит у окна и смотрит наружу?
Нет, зачем нарушать покой людей, разглядывая их? Я блуждал взглядом то поверху, то понизу, но не в желании рассмотреть, что там происходит, не в погоне за красотой, а чтобы дать глазам отдых. И чтобы побыть одному.
Я поднял с пола стоявшую рядом со стулом ополовиненную двухлитровку колы лайт и налил в стакан на столе. Кола стояла без крышки и выдохлась, от этого проступил отчетливый терпкий привкус подсластителя, обычно забиваемый пузырением газировки. А мне все равно, я мало обращаю внимания на вкус.
Я поставил стакан на стол и придавил окурок. Из всех чувств к людям, с которыми я только что провел несколько часов, во мне не осталось ничего. Пропади они все пропадом, я бы ничего не почувствовал. Это одно из моих жизненных правил. Когда я вместе с людьми, я к ним привязан, переживаю неслыханную близость, высокую эмпатию. Настолько высокую, что их удобство для меня всегда важнее моего собственного. Я подчиняю свои интересы их интересам, доходя до грани самоуничижения; какой-то неконтролируемый внутренний механизм заставляет меня отдавать первенство их мнениям и чувствам. Но когда я один, другие не значат для меня вообще ничего. Дело не в том, что я их недолюбливаю или они мне отвратительны, как раз наоборот, большинство из них я люблю, а если не прямо люблю-люблю, то, во всяком случае, отдаю им должное, вижу какую-то их черту или особенность, которая для меня ценна или хотя бы интересна в этот самый момент. Но моя симпатия не предполагает включенности в человека. Социальная ситуация меня обязывает, да – но не поставленные в нее люди. Никакой середины между этими крайностями не имеется. Или малость и самоуничижение, или нечто огромное, предполагающее дистанцию. Но жизнь-то, она происходит где-то посередке. Может быть, поэтому она так трудно мне дается. Простую будничную жизнь с ее рутиной и ритуалами я терпел, но она не радовала меня, не делала счастливым, и смысла в ней я не видел. И речь не о том, что мне неохота мыть полы или менять памперсы, а о чем-то более глубоком, об отсутствующем у меня ощущении ценности простой жизни, о никогда не оставляющем меня желании сбежать куда подальше. Так что я жил жизнью, которую не считал своей. Я старался сделать ее своей, хотел этого, вел эту мою борьбу, но у меня не получалось: тоска по чему-то иному, другому сводила все усилия на нет.