Впрочем, город, так сказать, живописен, «обл, стозевен и лайя» – со всеми своими кораблями в огромном порту, дорогими бутиками, лавками, борделями и кипучим, трезвонным, воровским-карабинерным, туристским коловращением толпы. И над всем этим победоносно развевается белье на веревках.
Но вот автобус взбирается на вершину холма, и вы вступаете во врата рая – в ворота парка Виллы ди Каподимонте, музея изобразительных искусств, где как раз проходит выставка картин Тициана, свезенных из нескольких крупнейших музеев мира. Парк, как и все холмистые сады в этой стране, так прекрасен и самодостаточен, что вилла, сверху донизу набитая произведениями искусства, кажется чем-то избыточным и вызывает пресыщение уже на первом этаже. Зато в окне третьего этажа Неаполь – гигантская подкова на заливе – разворачивается в великолепной панораме холмов с рафинадной россыпью вилл, кораблей и далеких на горизонте плавучих облаков…
И никуда не деваются человеческие лица.
Они проступают сквозь века, бесконечно прорастают из завязи древних генов, проявляются, как на старых фотоснимках, да и просто смотрят сегодняшними глазами с полустертых фресок древних атриумов.
На обратном пути из Неаполя я узнавала в пассажирах загородной электрички персонажей картин Тициана, Караваджо, Рафаэля, Луки Джордано – в кольцах мелких кудрей, пунцовых на просвет; в той самой темно-рыжей масти, которой сопутствует легкое покраснение век и кончика носа.
– Видишь, – негромко сказал Борис, ощупывая пассажиров взглядом, какой бывает лишь у профессиональных художников да профессиональных карманников, – каждый язык лепит характерные черты национальных типов. У итальянцев, во всяком случае у уроженцев юга, крутые подбородки, хорошо разработанные артикуляцией губы, энергично вырезанные ноздри, ровный ряд белых зубов.
Перед нами сидела целая семья, три поколения – чета стариков, мать с отцом и трое детишек – и все как на подбор, словно пособие, являли перечисленные Борисом черты.
Для сравнения я оглянулась. Очевидно, в лепке характерных черт национальных типов принимали участие и диалекты не столь классических провинций. Иначе трудно было объяснить срезанные подбородки и унылые носы нескольких неприметных личностей позади нас.
* * *
На маленькой станции Помпеи всегда выходит и заходит в вагон электрички большинство пассажиров. Эти самостийные туристы, вроде нас двоих, предпочитают без гида и группы бродить по заповеднику, что по сей день являет грозную мету деяний разгневанного Всевышнего, поучительное объятие ужаса и красоты.
По сей день здесь немо витает истошный вопль над обезглавленными домами.
Помпеи – смесь терракоты и пепла – раздавлены пятой Везувия, неотвратимого, как сама судьба. С первых шагов тебя охватывает непреодолимое чувство: они присутствуют здесь, тени прошлой жизни.
Фрески Помпеи – и те, что остались на Вилле Мистерий, и те, что мы увидели в Неаполе, – являют поразительно точное колористическое соотношение всех оттенков охры, терракоты, земли и той лазоревой синевы, что царит над заливом и блещет в воде. Однако во всех этих сочетаниях цветов ты ощущаешь прогорклую примесь золы, все вокруг припорошившей. Иногда в них сильным акцентом вспыхивает красный – цвет вакханалии, чувственных оргий; языческая мощь сакрального обожествления – воздуха, почвы, человеческих тел…
Часа два мы бродили по улицам: на обочинах потрепанными бабочками дрожали от ветра маки и мелкие ромашки, а указателями к лупанариям служили стреловидные изображения все того же неутомимого пособника жизни, высеченные в камнях мостовых.
Постояли мы под навесом, где свалены горы глиняных амфор, где под стеклянными колпаками лежат гипсовые слепки со скрюченных тел давно погибших от ужаса и удушья людей. Было что-то противоестественное не в линиях этих тел, а в том, что еще живые люди с жадным любопытством глазели на образ древней смерти, столь небрежно прибравшей свою работу, что в середине восемнадцатого века археологам удалось обнажить ужас этих запредельных лиц и поз. Обнажение казни, воссоздание длящейся Божьей кары, наказание зла и деловитая торговля наследием утонченного порока – вот что такое это было. Вот что являли бессмертные фрески Виллы Мистерий, все эти орнаментальные и пространственно-иллюзорные росписи, все эти атриумы, фронтоны и фризы древнеиталийской роскоши и божественной красоты совершенно живых, прелестных лиц…
Эротический антураж погибшего в одночасье ослепительного города используется весьма энергично и деятельно. Во всяком случае, вокруг заповедника трудятся не покладая рук старательные наследники порока: в ближайшем от Виллы Мистерий ресторане, где мы решили пообедать, все было посвящено главной теме – гениталиям. В очертаниях подсвечников, в цветочных горшках, в бездарной мазне на стенах, даже в посуде на столе – повсюду различались знакомые очертания все той же сокровенной части тела.
Вдобавок нам подали недоваренные спагетти и беззастенчиво надули при расчете.
Мы шли к станции по дороге мимо высоких буйных зарослей неуместного здесь бамбука и обсуждали наши злоключения в ресторане.
– День такой… – сказала я.
Боря поправил:
– Место такое, – и мотнул головой на развалины: – Им хуже пришлось…
На перроне, где мы дожидались своей электрички в Сорренто, на скамейке полулежало странное существо – вероятно, местная достопримечательность. Я до сих пор не очень разбираюсь в типах этих отклонений – трансвестит или транссексуал: сапожки на каблуках, на тонкой фигуре джинсы в обтяжку. Лицо – острое, синеватое, забеленное.
На платформе напротив прыгала девочка с ранцем за спиной, выкрикивая: «Белиссима! Белиссима!» Когда существо угрожающе приподнималось на скамейке, девочка убегала, но буквально через минуту появлялась вновь, и сцена повторялась.
Наконец карнавальная фигура поднялась и побрела шаткой походкой на тонких каблуках, старательно раскачивая тощими мальчишескими бедрами.
Мы тряслись в пригородной электричке, и я думала о нашем древнем Содоме и всех его обитателях, размолотых в мелкую соль, в кипящую соль порока. И о Помпеях, о городе, пожранном лавой, но как бы недоказненном, восставшем из пепла в своей прельстительной красоте. Думала о разном отношении разных народов к наказанию, к явной каре небес.
На двух соседних скамьях расселась и весело общалась компания молодых людей, человек шесть.
Двое из них, юноша и девушка лет по восемнадцати, держали внимание остальных. Она – невзрачная, густо веснушчатая, он – рослый, красивый – наверняка знал, какое впечатление производит. Но на обоих хотелось смотреть не отрываясь. Актеры от природы, оба они, сидя друг напротив друга, по очереди рассказывали что-то, подражая чьим-то голосам и манерам. Один дожидался, когда закончит репризу визави и стихнет взрыв смеха, и невозмутимо вступал.
Не знаю, что они рассказывали и насколько забавно шутили, но оба были бесподобно пластичны и владели мимикой и жестами с тем раскованным совершенством, которое невозможно разучить и которое дарит только щедрая природа.
Вокруг корчились, задыхались от смеха друзья, раза два кто-то даже свалился с лавки в проход, и его дружно поднимали втроем, изнемогая от хохота.
И все это время по правую руку от нас мелькали трущобы, соборы, отели, гаражи, парники и проносились электрички на фоне закатного ультрамарина с белыми перьями парусов…
3
На той же горной дороге, что позавчера еще чуть не ползком одолевали мы в клубах тумана и дождя, выпал сегодня блистающий день: лакированные небеса, кипучее серебро залива, белые и терракотовые, а кое-где фиолетовые и красные домики на зеленых склонах, веселая черепица между оранжевых и желтых брызг лимонных и апельсиновых рощ.
Глазам больно от солнечных бликов, рассыпанных по желто-зеленым куполам соборов. Настроенные вдоль всего Амальфитанского побережья, с этими византийскими шлемами-куполами – словно кто горку мокрых оливок насыпал, – они напоминают мне застывшую на берегу юлу, неутомимую игрушку моего детства.