И именно в тот день встретил Тату.
Он зашел в полупустой вагон – к десяти вечера народ рассосался – и плюхнулся на свободное место. Напротив сидела девушка. Никитин вздрогнул и уставился на нее. Она, заметив его взгляд, равнодушно посмотрела на него, как на мебель или фонарный столб, и во взгляде ее читалось сплошное презрение.
Смутившись, Никитин все равно продолжал пялиться. Девушка обдала его насмешливым взглядом, фыркнула, демонстративно поднялась с места и направилась к двери, на выход.
Никитин, сбросив оцепенение, бросился вслед за ней. Только бы не упустить! Но девушка в голубой кружевной кофте исчезла, растворилась в толпе. Он бросился к эскалатору и тут наконец увидел ее и заторопился, почти побежал, чтобы снова не потерять. Настиг он ее на улице, но подойти не решился, просто отправился следом с пересохшим от волнения ртом, и сердце его колотилось как набат – бух, бух, бух. Крался осторожно, оглядываясь, как заправский шпион. Ну или как полный дурак.
Спустя много лет, когда их семейная жизнь окончательно развалилась и порядком осточертела им обоим, но в первую очередь ему самому, он вспоминал этот день и их первую встречу. Глядя на нынешнюю Тату, отекшую и словно разбухшую, он силился вспомнить ту девочку в голубой кружевной распашонке и в джинсах, в джинсовых сабо с вышитыми цветочками, полногрудую, светлоглазую, с копной волнистых густых волос, с насмешливым взглядом, уверенную в себе, невозможно уверенную москвичку. Но помнилось плохо. Прошло много времени, и все слилось, перемешалось в голове. Слишком много было всего, плохого и даже ужасного, нелепого и страшного? Да. Очень уж дурацкой, нелепой и несчастливой получилась их совместная жизнь. А тогда она и вправду была хороша. Не зря же он завелся.
Куда все потом подевалось, господи? Конечно, никто не молодеет и не становится краше – возраст никому не идет. С годами Никитин тоже поправился и даже обрюзг, тщательно маскировал свой приличный животик под свободными рубашками и свитерами, полысел, растерял пышную шевелюру, пытаясь прикрыть перед зеркалом и эту неприятность. Недовольно морщась по утрам, разглядывая себя в зеркале в ванной. Но Тата! Красавица Тата, вечно желанная Тата! Где ты, ау!
Но это случилось много позже. А тогда у подъезда добротного дома из красного кирпича она обернулась.
– Ну что? И долго все это будет продолжаться?
Никитин стоял в двух метрах от нее и молчал. Молчал как пень, как каменный истукан с острова Пасхи. Молчал как полный идиот и законченный кретин.
Она усмехнулась и продолжала в упор, без стеснения, разглядывать незадачливого ухажера.
– Ты что, маньяк? – Она нахмурила брови.
Он закачал головой.
– Глухонемой? – с деланым удивлением протянула она.
– Нет, – с трудом выдавил Никитин.
– А, все слышишь и говорить умеешь! Ну и вали тогда. В смысле – проваливай! Тебе здесь не светит, усек? – Она окинула его брезгливым взглядом и зашла в подъезд, громко хлопнув тяжелой дверью.
Никитин караулил ее две недели – мотался по двору, зеленому, ухоженному, пышно засаженному кустарниками и цветами. Суровая дворничиха с вечной метлой провожала его настороженным взглядом.
Но вот Тата вышла из подъезда и, увидев его, удивленно вскинула брови.
– А, маньяк! Решил брать измором?
Он развел руками: дескать, а что делать-то? И выдавил из себя жалкую улыбочку, словно одалживался. Впрочем, впоследствии они и правда общались так, будто он вечно что-то жалобно клянчил у нее. А она с вечной усталостью и неохотой делала одолжение.
– Слушай, – недовольно проговорила она. – Я же сказала – хватит. У тебя ничего не получится, слышишь? Вот и заруби у себя на носу: ни-че-го! – по складам повторила она и, вскинув голову, гордо пошла вперед, но вдруг обернулась: – А будешь торчать здесь, – она смерила его снисходительным и в то же время презрительным взглядом, – заявлю в милицию! Скажу, что преследуешь!
Почему он не обратил внимания на эту угрозу? Ведь кое-что бы стало понятно.
Но он не сдавался и снова «торчал». Ну и выторчал. Ему повезло.
Он проводил свой досуг, как всегда, у ее подъезда. И однажды услышал знакомый голос:
– Эй! Эй, ты! Озабоченный!
Он поднял голову и в окне третьего этажа увидел ее. Она махнула рукой:
– Поднимись!
Никитин, как подраненный, одним махом, в секунду, влетел на третий этаж, чувствуя, как вот сейчас, в эту минуту, у него остановится сердце. Дверь была открыта, и на пороге стояла Тата – непричесанная, в смешной детской пижаме и с перевязанным горлом.
– Болею, – прохрипела она, – родители в отпуске. В аптеку слетаешь? – И протянула ему рецепт.
А он радостно, словно нашел пиратский клад, закивал головой как китайский болванчик.
– А за молоком? – спросила она.
Не стирая улыбки, он снова кивнул и бросился вниз по лестнице.
– И меда возьми! – прохрипела она ему вслед. – Обязательно меда!
С аптекой было просто, с молоком тоже. А вот за медом пришлось побегать. Наконец уцепил пол-литровую банку и, счастливый, помчался обратно. Открыв дверь и взяв покупки, Тата сказала «спасибо» и громко захлопнула дверь перед его носом. И как не прищемила?
Он вздрогнул от неожиданности, но не расстроился – первый шаг был сделан, и сделан успешно! А тут и до второго недалеко! К тому же она болеет, а значит, есть повод! Да и родителей нет – что тоже плюс.
Словно на крыльях он рванул в общагу. Нужно срочно найти Саида и попроситься на вечернюю халтуру на овощную базу. Нужны деньги на фрукты и на всякое такое, что покупают больным. Правда, что именно, это нужно еще уточнить.
Три ночи подряд он пахал на базе – картошка, капуста, морковь. Приходил под утро и заваливался спать – конечно, лекции пропускал. Какие лекции, когда язык не ворочается?
А днем, отоспавшись, ехал на Фрунзенскую, к Тате, предварительно заскочив на Центральный рынок.
Армянские белые персики по кошмарной цене, абхазские лимоны – яркие, оранжевые, тонкокорые, невозможно сочные и ароматные. Огромные крымские яблоки, краснобокие и блестящие, так не похожие на подмосковные. Крымские груши, размером со средний футбольный мяч. Нежный, розоватый от сливок домашний творог, желтоватое пахучее козье молоко в стеклянных бутылках. Треугольнички деревенского масла со «слезой», завернутые в чистейшую марлю. И домашняя курица – желтая от жира, с пупырчатой кожей и длинной, «жирафьей», шеей, на которой болталась голова с бледным гребешком и полузакрытыми глазами – на лечебный бульон. Все это, как его научили умные люди, необходимо больному.
Он стоял под Татиной дверью и прислушивался к звукам в квартире. Но дверь была тяжелой, солидной – из-за нее не доносилось ни звука.
Он долго топтался у солидной двери, а потом звонил. Она открывала, молча забирала у него сумки. Перед тем как захлопнуть дверь, сухо и сдержанно, словно вспомнив, коротко бросала сухое «спасибо».
А он был счастлив! Дурак. Каким непроглядным он был дураком! Кретин без чести и гордости. Правильно, за что его уважать?
Он звонил ей каждый день и интересовался здоровьем. Уточнял, какие просьбы будут сегодня.
А спустя восемь дней, когда ей стало полегче, она его жестко отшила:
– Все, свободен. Приехали родаки. Я под наблюдением. Как же бездарно дни пролетели, и все, свобода закончилась, – горестно вздохнула она. – Ладно, давай! – И бросила трубку.
Как же, «давай»! Нет, теперь уж он точно от нее не отступит. А может, он и вправду маньяк?
Но настал и тот день, когда Тата согласилась прий-ти на свидание.
– Выходил, – засмеялась она, – ты меня выходил! Вот ведь упрямый баран!
На барана он не обиделся – главное было сделано. В общем, понеслось – она уступила. Никитин совершенно забросил учебу – черт с ней, с учебой! Дела у него были куда важнее – Тата. Он встречал ее у института, они шли в кино или в кафе – слава богу, деньги он, спасибо Саиду, зарабатывал. Осень выдалась теплой, сухой и безветренной. Разноцветные листья держались на ветках долго, почти до самого ноября. «Погода для влюбленных, – думал он, – романтическая, красивая, теплая».