Гапон сложил руки на груди и не без удовольствия покачал головой. А потом отошел в сторону, освобождая порог.
— Ну, проходи, — бросил он, не задавая никаких вопросов.
* * *
Мутным взглядом Дмитрий Иванович изучал физиономию лысого мужика в очках и сигарой во рту на этикетке охрененно дорогого бурбона. Он гонялся за ним несколько лет, пока не заполучил, наконец, в свою коллекцию. Всегда гордился, никогда не забывал упомянуть, с тем чтобы теперь пить большими глотками уже второй стакан, совершенно не различая ни аромата, ни вкуса. Удивляться не приходилось. До Ван Винкля была откупорена и опустошена бутылка Букерса. Обычно обжигавшего горло, а сегодня лившегося в его глотку, как вода.
Мирошниченко не собирался приезжать домой. Он отправил Татьяну в ее Затоку со своим водителем и, оставшись наедине с собой, снова и снова прокручивал в голове открывшееся. В глубине нутра черным комом ворочалась злоба — на себя и на Таню. Он позволил ей уйти, она скрыла от него дочь. И он бы никогда, никогда не узнал о ее существовании, если бы не Ванька.
Как, почему, зачем они встретились?
Чтобы теперь он видел больные глаза сына и уговаривал себя поверить в то, что пройдет… перебесится… новые впечатления сгладят кошмар, в котором он оказался по вине собственного родителя. Но сам же в это не верил. Не забудет Иван, не отболит. И боялся думать, что будет дальше.
Он отвлекся, когда вернулся водитель. А сын так и не звонил, хотя давно бы уже должен был добраться до дома. Мирошниченко набрал его номер сам, чтобы выслушать унылые гудки и бездушный голос оператора.
Вот тогда он и сорвался из квартиры. В «фамильном гнезде Мирошниченко» метался по комнатам, несмотря на предупреждение прислуги, что Иван не приезжал. Звонил и снова выслушивал лишь гудки. В голове стучало. Именно эту дикую барабанную дробь он унимал первым стаканом бурбона. После третьего звонил Игорю — надо найти сына. Где бы ни был, в каком бы состоянии ни находился. Притащить домой. Запереть, запретить.
Нельзя было отпускать.
А как удержать, когда у него глаза увидевшего беспросветную бездну?
Что он мог сделать? Чем облегчить его боль? Собственная боль несложившегося, несбывшегося теперь казалась сущим пустяком по сравнению с тем, через что проходит Иван. С чем ему жить до последнего вздоха.
Заглушая мысли, Дмитрий Иванович вливал в себя очередной стакан крепкого пойла. И мрачно размышлял о том, что двадцать последних лет его жизни тоже были неким сном, разве что он имел возможность наблюдать превращение оврагов в ревущие потоки и упадок собственного дома. Но судя по пробуждению — его сон был кошмаром.
В дверь тихонько поскреблись, и в полумраке кабинета, где единственным освещением сейчас была настольная лампа на бюро, чуть колыхнулся воздух — вошедший не ждал отклика на свой стук. Длинная полоска яркого, живого света из коридора легла на пол, и на нее тут же наползла тень женского силуэта в проеме.
— Дима, — как-то осторожно, почти боязливо позвала его Мила.
Ее слова остались без ответа.
Она шагнула внутрь. Затворила дверь, отрезая их от всего остального дома, а казалось, что от жизни. Оперлась спиной о косяк. И негромко проговорила:
— Дима, к чему эта демонстрация? Наш сын и раньше ночами не всегда появлялся дома. Но тебя это не заботило, тебя вообще здесь не было. Чему сейчас удивляешься?
— Тебя заботило! — рыкнул он.
— Он взрослый мальчик и живет, как хочет. В некотором смысле каждый из нас приспособился.
— А ты знаешь, где он живет? — Мирошниченко поднял голову и вперил тяжелый взгляд в жену.
— Нашел себе девку, с ней и живет, — хмыкнула Мила и неспешно двинулась к нему мимо узкого кожаного дивана. Возле него стоял торшер. Когда-то она же его мужу и подарила на день рождения — в незапамятные времена, когда они еще пытались что-то склеить. Сейчас же она протянула тонкую руку в кашемировой шали — его подарке, формальном и безликом, и зажгла свет, задумчиво проговаривая: — Ты же сам ратовал за самостоятельность. Вот, любуйся теперь на самостоятельного. Побудь на моем месте.
Он отшатнулся от резкого всполоха, резанувшего по глазам.
— Она не девка, — его голос прозвучал хрипло. Дмитрий Иванович плеснул в стакан из бутылки и резко выпил. — И не надо мне тут рассказывать про тяжелую материнскую долю. Ты в принципе не знаешь, что это такое.
— Да? — негромко хохотнула она, но смех казался ядовитым, будто она готовилась к следующему броску. Как кобра. Собственно, она и бросилась — снова шагнула к нему, оказавшись в непосредственной близости, да так на месте и замерла с удивлением, застывшим в лице. Взгляд метнулся по столу. Различил вторую бутылку, приконченную. Потом она быстро перевела его на мужа и тихо вздохнула.
— Дима, ты себя хорошо чувствуешь? — сорвалось с ее губ.
— Не твое дело.
— Ты мой муж… — совсем растерянно.
Мирошниченко рассмеялся — громко и зло.
— Кто? — переспросил он сквозь смех.
— Муж… — шепнула Мила и замолчала. Смотрела только, заливая зеленью глаз, такой похожей на Ванькину, и потрясенно раскрыла рот.
Было от чего испытывать потрясение. Никогда она не видела его в таком состоянии. Никогда за весь их брак. Для него алкоголь был чем-то вроде приятного дополнения к беседе или подчас экспоната, который он как хороший знаток мог бы оценить. Не больше. Он много лет не пил. Вот так — не пил.
Может быть, видя перед глазами Милу с ее болезненной тягой.
А может быть, в силу воспоминаний. Воспоминания. Одного на двоих, мучившего их обоих всю жизнь.
Потому что единственный раз, когда она видела его таким, смеющимся сквозь боль, она знала, что у него болит. Кто у него болит. Единственный раз. Единственная женщина. Единственная…
— Дима, — позвала его Мила, — Димочка…
— Чего ты хочешь? — снова рявкнул он. — Чего ты пришла? Я тебя звал?
Он и тогда ее не звал. Он и тогда не хотел ее видеть. Она и тогда пришла сама. Навязалась.
Мила прижала ладонь ко лбу и выпалила:
— Это Таня, да? Это ты из-за Тани? — тоже, как тогда.
— Это из-за нашего сына! Он… он жениться собрался… на собственной сестре, — с болью выдохнул он.
На несколько мгновений она лишилась способности говорить. Впала в оцепенение, только чуть крепче сжав пальцы так, что полукольца ногтей впились в кожу, образуя месяцы. Потом тряхнула головой. И по лицу ее расплылась улыбка.
— Господи, да ты пьян?! — рассмеялась она, усилием возвращая голосу привычный яд. — Мне вызвать бригаду? Или будем заботиться о семейной репутации?
— Он собрался жениться на моей дочери, — Дмитрий Иванович с силой потер лоб, в который раз надеясь проснуться, чтобы все оказалось лишь сном.
— На какой еще дочери?
— Моей, — повторил Мирошниченко. Откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. — Таня родила тогда. Я не знал…
Мила вскрикнула. Что-то нечленораздельное булькнуло в ней. И после этого она мотнула головой — тоже похоже на Ваню, его жестом — и отступила назад, от стола, пока не уткнулась в диван. Тогда, в том прошлом, которого лучше не помнить, она не позволяла себе отступать. Перла напролом. Знала, что шансы у нее только пока он вот такой, разбитый, убитый. Ничего не способный решить.
Она точно помнила, как тогда зашла в другой кабинет, в другом доме, где они в ту пору жили. Как прошла по нему, глядя на него, накачивавшегося алкоголем. Что говорила тогда, утешая, проводя рукой по его волосам: «Это Таня, да? Это ты из-за Тани?»
Он гнал ее, не в силах слушать. Был пьян. Сжимал виски пальцами. А она отнимала у него ладони и привлекала его голову к себе на грудь, обнимая, как обнимают маленьких детей.
Целовала лоб, глаза, пальцы, сжимавшиеся вокруг ее запястий.
И шептала ему на ухо, надеясь, что он слышит и понимает: «Дима, Димочка, ну ушла и ушла. Ну что ты, хороший мой, ну зачем ты так? Я тебя люблю. Я всегда буду тебя любить. Любого, даже чужого. Только не бросай меня сейчас».