Значит, сострадание и человечность неразделимы: настоящий человек исходит не из своекорыстных интересов, а из интересов других людей. Следование шу уводит в трансцендентную сферу опыта, поскольку преодолевается характерный для большинства наших поступков эгоизм. С этим согласился бы и Будда (около 470–390 до н. э.).[6] Он говорил, что отыскал в себе царство священного покоя – состояние, которое он называл нирваной, т. е. угасанием: былые страсти, желания и своекорыстие угасли подобно языкам пламени. Согласно учению Будды, нирвана – это совершенно естественное состояние, и достигнуть ее может всякий, кто будет следовать определенному образу жизни. Здесь важны четыре безмерных: майтри (любящая доброта – желание принести счастье всем живым существам), каруна (сострадание – решимость освободить всех существ от их боли), мудита (сопереживающая радость – радость относительно счастья других) и упекша (равностность – спокойствие, позволяющее любить все существа в равной мере и беспристрастно).
Сострадать – значит поставить себя на место другого человека, ощутить его боль как собственную, встать на его точку зрения
Таким образом, эти традиции согласны, что сострадание естественно присуще людям: именно в нем состоят подлинная человечность, подлинная реализация человеческой природы, а внимательность к окружающим выводит нас за пределы обычного эгоизма. Как мы увидим далее, три монотеистические религии пришли к аналогичным выводам. Тот факт, что мы находим один и тот же идеал во всех основных верованиях, означает, что он отражает нечто существенное в нашей природе.
Мы узнаем сострадание и восхищаемся им; оно было созвучно людям на всем протяжении человеческой истории. При встрече с человеком подлинно сострадательным мы ощущаем прилив душевных сил. Имена Элизабет Фрай (1780–1845), квакерки и реформатора тюремной системы в Великобритании, Флоренс Найтингейл (1820–1910), реформатора больничной системы, и Дороти Дэй (1897–1980), основателя «Движения католических рабочих», стали символами подвижничества. В патриархальном обществе этим женщинам удалось претворить идеал сострадания в практическую, действенную и устойчивую силу, хотя мир о сострадании был готов забыть. Или взять Махатму Ганди (1869–1948), Мартина Лютера Кинга (1929–1968), Нельсона Манделу (р. 1918), Далай-ламу XIV (р. 1935). Чем объясняется их огромная популярность? Мне кажется, во многом – желанием людей видеть среди руководителей деятелей более сострадательных и принципиальных. Или совсем другого рода феномен: культ покойной принцессы Дианы: в 1997 году ее смерть была воспринята почти как национальное бедствие. Значит, при всех неоднозначных моментах биографии ее теплое и душевное отношение к людям воспринималось как приятный контраст более холодному и безличностному поведению общественных деятелей.
Между тем общество отнюдь не лучится состраданием. Капиталистическая экономика до мозга костей пронизана конкуренцией и индивидуализмом и всячески поощряет ставить себя на первое место. Со своей эволюционной теорией Чарльз Дарвин (1809–1882) показал нам природу, у которой, выражаясь словами Теннисона, «багровы и клыки, и когти». Биолог Герберт Спенсер (1820–1903) полагал, что все живые существа вовлечены в жестокую борьбу, в которой выживает наиболее приспособленный, – какая уж там буддийская любовь или «мягкость» жэнь! Со времен Томаса Гексли (1825–1925) сторонники эволюционной теории считали альтруизм проблематичным – ведь он не укладывается в представления дарвинистов. Нынешние же позитивисты, видящие в науке единственное мерило истины, полагают, что наши гены полностью эгоистичны и мы запрограммированы преследовать собственные интересы, чего бы это нашим конкурентам ни стоило. С их точки зрения, мы просто не можем не ставить себя на первое место.
Альтруизм выставляют иллюзией и благочестивой грезой, совершенно не отражающей истинного положения дел. В лучшем случае это «мем»: блок культурных идей, символов и обычаев, колонизировавший наши умы. Счастливая осечка естественного отбора, она оказалась полезным механизмом выживания для homo sapiens, поскольку группы, научившиеся сотрудничать, лучше осваивали ресурсы.[7] Однако этот «альтруизм», полагают скептики, есть лишь видимость, за которой скрывается своекорыстие. По мнению Эда Уилсона, «альтруист» хочет награды для себя и своих ближайших родственников. «Его хорошее поведение расчетливо, причем часто сознательно расчетливо, а его маневры исходят из сложных санкций и требований общества». Для такого «альтруизма» характерны «ложь, притворство и обман, включая самообман, поскольку убедительнее всего актер, который верит в то, что играет».[8]
Без сомнения, эгоизм глубоко присущ человеческой природе. Он уходит корнями в эволюционное прошлое, к рептилиям, выбравшимся из первобытной слизи примерно 500 миллионов лет назад. Эти существа помышляли только о выживании. Их мотивы сводились к механизмам, которые англоязычные неврологи называют четырьмя «f»: поесть (feeding), подраться (fighting), убежать (fleeing) и, деликатно выражаясь, воспроизвестись (f***). Эти стимулы превратились в быстродействующие системы, благодаря которым рептилии могли безжалостно соперничать за еду и безопасное убежище, а также сохранять свои гены. Таким образом, наших предков-рептилий интересовали только статус, власть, контроль, территория, секс, личная нажива и выживание. Homo sapiens унаследовал эти неврологические системы; они расположены в гипоталамусе у основания мозга и обеспечили выживание нашего вида. Они порождают эмоции сильные, автоматические и «все про нас самих».
На протяжении тысячелетий, однако, у людей развилась также новая кора (неокортекс) головного мозга – своего рода «новый мозг». В коре – средоточие способностей, благодаря которым мы размышляем о мире и себе и можем удерживаться от инстинктивных и примитивных страстей. Тем не менее четыре «f» продолжают во многом определять нашу деятельность. Мы запрограммированы на то, чтобы приобретать вещи, моментально реагировать на угрозу и бороться за выживание. Эти инстинкты носят подавляющий и автоматический характер. Они могут пересиливать более рациональные соображения. Если в саду, когда мы читаем книгу, внезапно появится тигр, мы почти наверняка вскочим и убежим. Вообще эти старые и новые элементы в нашей природе сосуществуют плохо: когда люди используют кору головного мозга, чтобы потакать древним хищническим инстинктам, последствия часто бывают фатальными. К примеру, мы создали способные уничтожать врагов военные технологии, которые представляют беспрецедентную угрозу для нас самих.[9]
Правы ли позитивисты в своем скепсисе насчет сострадания? Багровые клыки и когти были заметны большую часть ХХ века, и уже дают о себе знать в XXI веке. Сострадание же – птица столь редкая, что многие люди теряются: как себя вести? Сострадание даже вызывает явную неприязнь: показательны споры вокруг Терезы Калькуттской (1910–1997). Мы видим, сколь сложно было относительно простой женщине, изо всех сил старавшейся служить страдающим беднякам, найти путь сквозь лабиринт современной политики, лабиринт мира, запутанного и коррумпированного. Озлобленность некоторых ее критиков обнаруживает не только безжалостность современного дискурса – мол, чистеньких нет, но и глубочайшую антипатию к сострадательному этосу, сопряженную с желанием изобличить любое проявление его как «ложь, притворство и обман». Создается впечатление, что в наши дни многие предпочтут быть правыми, а не сострадательными.
Впрочем, люди не распрощались с учениями, которые призывают к принципиальному и бескорыстному сопереживанию. Даже отец позитивизма Огюст Конт (1798–1857), который, кстати, изобрел слово «альтруизм», считал, что сострадание вполне совместимо с научной эрой. Хотя он жил во времена страшной революции в Европе, он верил и надеялся, что наступит просвещенный социальный порядок, при котором сотрудничество между людьми будет основано не на насилии, а на собственной внутренней склонности к всеобщей любви.