Гацфельд удержал тяжелый вздох.
Очаровательница для этого чертога, подлинно щегольского, отделанного со вкусом и великолепием! В том-то и горе нашего Густава, что чертог есть, да волшебницы для него нет! Стоит он, как тело без души!.. Хорошо, добрый товарищ, что ты заехал сюда на короткое время и в такую пору, когда предполагаемая тобою очаровательница уехала верст за пятьсот. Если бы ты на нее взглянул, если бы провел с нею полчаса, то сказал бы, что и сумасшедший не истратит ста тысяч на сооружение ей чертогов. Не мужу открывать тебе домашнюю беду! А если бы ты видел… О, как пожалел бы ты о бедном супруге!
Ульяна Гацфельд или фон Гацфельд, урожденная Чураксина — глупа, как говорится, глупа из рук вон; и эта глупость, которая обнаруживается каждую минуту, на каждом шагу, в каждом поступке, в каждом слове, в каждом движении, даже в самой одежде, потому что Ульяна не умеет порядочно нарядиться, — эта глупость как будто четкими буквами напечаталась на ее физиономии. Эта Ульяна для Гацфельда беспрерывное наказание, тяжкий нравственный недуг, и — как он уже давно сознался — клеймо отвержения, потому что не столько репутация картежного игрока и ростовщика, сколько непрезентабельность дорогой супруги навсегда удалили его из хорошего общества. По крайней мере, он твердо в этом уверен. Да и нельзя не быть уверенным: ее чуждаются даже родные, которые и по кровным узам, и по непринадлежности к разборчивому сословию могли бы быть снисходительны к ее нравственной и физической уродливости.
Хотя никто ею не соблазняется, однако она выбрала себе двух платонических селадонов, которые, очевидно в ожидании денежной поживы, любезничают с нею по-своему. И что же это за селадоны? Один — сорокалетний армейский майор Луковка, другой — в противоположном роде, недавно произведенный в четырнадцатый класс — Любчиков.
Никому Густав не рассказывает про свое горе, потому что такой рассказ возбудит не сожаление, а смех; правда, оно и смешно — только не для него.
Но кто же мешает ему поставить себя в такое положение, чтобы это неизбежное горе сделалось и для него смешным? кто препятствует ему искать развлечений, способных вооружить самою веселою философиею? Да какие это развлечения? Денежные обороты, постройки, покупки, поездки — все это уже наскучило и более не развлекает. Роскошный стол — приелся, произведения искусств — пригляделись; желаний почти нет никаких, потому что все легко удовлетворяются с помощью денег; веселости… где они? и какие веселости могут его веселить? он всего вдоволь испытал, всего, кроме родительского счастия, которого лишен по милости той же Ульяны. А он чувствует, и очень чувствует, что грустно, тягостно жить без привязанности к какому бы то ни было существу!.. Вот развлечение, которое могло бы утешить; но где его сыскать?..
Предаваясь таким грустным мыслям, Гацфельд домыслился и до прошедшего. Он вспомнил, что когда-то и он был любим, — и, может быть, был бы любим до сих пор; и очень достоверно, что эта любовь не наскучила бы ему так скоро, как все наслаждения, доставляемые богатством; и легко может статься, что эта любовь, так безумно им отверженная, такою неблагодарностью отплаченная (в этом он уже сознается), что эта любовь еще сохранилась, что она ожидает его возвращения… Нет, мечта! одна мечта!.. По возвращении из чужих краев он осведомился о бедной Анеле, которой намерен был послать богатый подарок, и его уведомили, что она, по смерти дяди и тетки, уехала за границу с одною польскою княгинею, которой имени ему не сказали. За границу! Вероятно, в Варшаву, где благодетельная покровительница выдала ее замуж за какого-нибудь мелкого чиновника или даже за порядочного ремесленника. Если так, то она, конечно, не забыла Гацфельда, но воспоминает о нем не с романтическою любовью, а с ненавистью и справедливым негодованием.
По крайней мере, были бы друзья. Да, друзья! У кого много денег, тому очень мудрено иметь друзей — это дознано: Были бы хоть короткие приятели — но и те невозможны в его положении. Человек, который по супружеским связям, по ремеслу капиталиста-процентщика и по репутации картежного игрока, более не играющего в карты, обязан удаляться от общества — чем может такой человек приманивать к себе приятелей, поддерживать короткое знакомство?
Впрочем, есть один, верный — хорошим обедам. Это Василий Петрович Аглаев. Ему однажды высказал Гацфельд все свое горе, он же кстати был и причиною такого несносного супружества. Спокойно выслушал Аглаев скорбное признание и с легким вздохом сказал:
— Да! вы правы. Жизнь одинокая довольно тягостна. Но тесная, неразрывная и между тем бездушная связь — хуже всякого одиночества! Впрочем, на ваш нравственный недуг есть и лекарство. Влюбитесь, Густав Федорович, найдите какое-нибудь хорошенькое личина или, что еще лучше, умную, образованную женщину, с которою приятно проводить время. Не простирайте далеко ваших требований, а довольствуйтесь позволительным волокитством, частыми посещениями, угождениями, видимым предпочтением и, наконец, уверением в чистейшей любви. Это вас займет…
На этот совет вскоре представился случай. Между московскими красотами появились два новые светила. Одна — молодая княгиня Н., урожденная польская графиня, сделавшаяся теперь знатною московскою дамою, от рода с небольшим двадцать лет, роста среднего, и скорее худощава, нежели полна; в чертах лица — нет никакой правильности, даже так, что каждая часть ее физиономии, взятая отдельно, не выдержит и самой снисходительной критики; но все вместе составляет что-то такое живое, такое выразительное, одушевленное, замысловатое, игривое, прелестное, что самая завистливая критика должна молчать. Вдобавок к тому, в обращении кокетство и любезность варшавянки, в тесной связи с ловкостью и утонченностью самой образованной парижанки, потому что молодая княгиня жила несколько лет в Париже. По приезде в Москву она воспользовалась правами своего пола и составила себе целый двор вздыхателей… безнадежных, потому что она очень любит и страстно любима своим мужем. Она всегда бывает вместе, почти неразлучно, с другим светилом красоты, с своею приятельницею и компаньонкою, также полькою, дамою или девицею, неизвестно — только уже не так молодою, лет тридцати с лишком. Но что за красота! Высокого роста, полна, даже несколько толста, ослепительной белизны, румянец — как вечерняя заря. В чертах лица и во всех приемах какая-то важность и степенность. Если прелести княгини требуют любви, доходящей до безумия, то красота ее подруги как будто повелевает почтительное обожание. Если бы кто сказал, указывая на обеих красавиц, «это княгиня Н. с своею компаньонкою» — то каждый счел бы старшую за княгиню, а молоденькую за компаньонку. Контраст! но контраст совсем не в пользу знатной красавицы, и тем более, что высокое звание и нежно любимый супруг делают ее слишком недоступною для обожателей, между тем, как положение другой вселяет отважность. Естественным образом, поклонник красоты с почтением отступит от генеральши и княгини, урожденной графини, и обратит свои помышления и надежды к той, которая называется просто: Ангелика Антоновна Гулевич.
Так это она? Откуда взялась? из Парижа, из Варшавы, куда была завезена матерью княгини, богатой польской графиней (а не княгинею, как ошибкою писали к Гацфельду)? Она! только не прежняя, простенькая панна Анеля. Теперь умная, начитанная, образованная приятельница и подруга знатной дамы, прожившая несколько лет в самом блестящем кругу двух столиц, ознакомившаяся с произведениями ума, утонченного вкуса и… со всеми тайнами дамского туалета, поддерживающими и возвышающими природную красоту. Ангелика Антоновна воспользовалась всем и может смело сказать, что недаром была в Париже. Скажет ли теперь она, как прежде: «Мой возлюбленный! Будь только ты счастлив и позволь мне тебя любить — я буду и тем довольна?» Может быть, и скажет, только, верно, другим тоном и в других обстоятельствах.
Гацфельд вспомнил эти слова, некогда выслушанные им довольно равнодушно, вспомнил, когда увидел прелестную женщину, которая могла назваться красою блестящего общества обширной столицы. Теперь он отдал бы полжизни за то, чтобы опять услышать эти обворожительные слова, теперь он принял бы их с другим чувством… Тогда он был молод, легкомыслен, и не знал цены такому сокровищу или, лучше сказать, бедная Анеля на украинском фольварке была не сокровище, и ее пламенная любовь не могла цениться дорого; теперь… А почему же теперь не услышать вторения тех же страстных уверений? может быть, эта любовь еще не угасла, может быть, она таится под пеплом и легко воспламенится… По крайней мере, сам он чувствует, что его прежняя страсть возродилась с большею силою. Надобно попытаться.