Этих тайных замыслов Ульяна не открыла никому, а изъявляла желание быть дворянкой только по праву богатой невесты; и братец Северьян утверждал ее в этих мыслях, доказывая, что, по английскому счету, она имеет около тридцати тысяч фунтов стерлингов, а с такою суммою великобританские уроженки часто попадают в леди: почему же ей не попасть в русские барыни? Эта мысль очень нравилась и старшему брату Африкану, который был в полном смысле добрый мужик; да и жена его Любовь, называемая им Любасою, была очень добрая баба, ростом почти в сажень, и душевно любившая мужа и его родню. Не нравились такие замыслы Аграфене Елисеевне. В силу образованности можно было бы оставить без внимания причуды безграмотной матери; но та беда, что в силу грамотного завещания Федосея Савельича, Аграфена Елисеевна имела право лишить детей наследства в случае их неповиновения или непочтения. Добрая женщина не воспользовалась этим правом и отдала сыновьям их доли отцовского достояния; однако дочь оставалась в полной зависимости от ее воли.
Гацфельду был представлен прежде всех Северьян Чураксин, как добрый приятель Аглаева и человек образованный; Густав был рекомендован под теми же титлами. О женитьбе не сказано ни слова. Аглаев знал намерения Ульяны Чураксиной и братьев ее; знал также непреодолимую охоту Гацфельда обогатиться во что бы ни стало — и предоставил им самим объясняться, если дойдет до того дело. Что же касается до него, то он считал себя исполнившим долг услужливости и филантропии в отношении к Густаву, которому дал добрый совет и показал дорогу; в отношении же к Чураксиным, он не считал себя вправе вмешиваться в их семейственные дела; его дружба к Северьяну так далеко не простиралась; она была чисто гастрономическая и ограничивалась истреблением чудесных обедов, которыми иногда потчевал его Северьян.
Знакомством с Аглаевым наиболее дорожила Каролина Францевна, супруга Северьяна Чураксина, женщина умная и образованная, которая умела овладеть даже и Аграфеною Елисеевною. Она считалась оракулом в целом семействе Чураксиных, и, когда молва прошла о намерении Ульяны сделаться дворянкой, и множество женихов благородного звания стали искать ее руки — то все они были забракованы Каролиною Францевною, потому что оказывались людьми невоспитанными, промотавшимися и невидными по службе. Когда же Аглаев рекомендовал Гацфельда, то знал, что этот будет иметь счастие понравиться могущественной Каролине Францевне.
Так и случилось. После первого часа, проведенного вместе, мадам Чураксина с особенною любезностию просила Густава о продолжении знакомства, а после трех или четырех его визитов объявила мужу, что этот годился бы для Юлиньки. Но Гацфельд и не помышлял о женитьбе, как ни приманчиво было огромное приданое девицы Чураксиной. Если усыпленная совесть не напоминала ему громко о прежних намерениях и даже обязанностях, то по крайней мере препятствовала думать о других связях. Густав думал только о богатстве, к достижению которого он имел вернейшее средство; но и это средство требовало других средств.
Нельзя сказать, чтобы он был частым посетителем Чураксиных, однако не отказывался от приглашений на большие обеды, которые под разными предлогами оба братья Чураксины давали чаще обыкновенного. Только, на беду их, Гацфельд более ухаживал за Каролиною Францевною, нежели за Ульяною Федосеевною. Видя такое равнодушие, Чураксины готовы были отложить помышление о Густаве; но Каролина Францевна решила, что все это должно обделаться, взялась сама действовать, и очень откровенно попросила Густава заняться Юлинькою. Гацфельд посмотрел на нее с изумлением.
— Да, — продолжала Каролина Францевна с видом простодушия, — бедная девушка совершенно не видит большого общества, а по воспитанию своему она вышла из того круга, в котором родилась. Частое обхождение с человеком умным, образованным и знающим большой свет принесло бы ей большую пользу.
— А! Если так — пожалуй!
И Гацфельд начал любезничать с Ульяною Федосеевною.
Мало-помалу Ульяна, Уляша, Юлинька, Жюльен, как называли ее родные, судя по различным степеням их образованности и европеизма — начала делаться развязнее в обращении с Гацфельдом, и даже кокетничала… довольно неловко. Это забавляло Густава. Однажды, в приватной беседе у Чураксиных, где кроме его и Аглаева не было посторонних, Юлинька потребовала, чтобы Гацфельд показал ей перстень, который он всегда носил. На сердолике был выгравирован треугольник и в средине его буква J (этот перстень получил Густав в какой-то иностранной масонской ложе, называвшейся Jerusalem). Юлинька потребовала объяснения этих знаков. Густав пригласил ее угадать. Жеманясь, сказала она, что должна быть заглавная буква чьего-нибудь имени.
— Какого же, например?
— Почему я знаю! Жанетта, Жозефина…
— А может быть — Жюльен! — сказал Гацфельд.
Они говорили вполголоса. К ним подкрался Питаша, четырнадцатилетний первенец Африкана Чураксина, большой шалун, матушкин сынок и бабушкин любимец, едва начавший обучаться грамоте. Грозно крикнула на него Юлинька:
— Это что значит? Что ты подслушиваешь?
— Слышал, слышал! — весело отвечал бойкий Питаша.
— Ну, что ты слышал?
— Жюльен.
— Так что же?
— Так, ничего!
И начал расхаживать, повторяя: «Жюльен, Жюльен!»
Аглаев сидел, задумавшись.
Неугомонный Питаша подошел к нему и спросил:
— Василий Петрович! что значит «Жюльен»?
О чем тогда думал Аглаев? Был ли он занят гастрономиею, или захотелось ему одурачить молодого баловня, только он отвечал очень серьезно:
— Жюльен? Это славная вещь! Вот видишь — морковь и репа разрезываются в мелкие кусочки и прожариваются в масле вместе с горохом, с кервелем и заячьею капустою; потом это кладется в суп…
— Ха, ха, ха! — громко закричал Питаша, и, хлопая в ладоши, подбежал к Юлиньке. — Знаю, знаю! Жюльен — это морковь, репа и заячья капуста в масле.
— Что? что? — спросили и Юлинька и Каролина Францевна.
— Так мне сказал Василий Петрович!
Юлинька покраснела.
— Ах, Василий Петрович! — сказала она подошедшему Аглаеву. — Как это вам не стыдно! Жюльен — мое имя; а вы тут приплели репу и заячью капусту…
Аглаев начал извиняться, а Гацфельд лукаво рассмеялся. Юлинька увидела его усмешку и поспешно ушла из комнаты.
— Что с Юлинькою? Куда девалась Юлинька? — начали спрашивать со всех сторон. Каролина Францевна пошла осведомиться и возвратилась с известием, что Юлинька рассердилась и плачет. Всю беду свалили на Питашу, которого порядочно побранили, и пошли утешать Юлиньку — разумеется, за исключением Аглаева и Гацфельда, которые, оставшись одни, посмотрели друг на друга, не сказали ни слова о происшедшем и уехали.
Прошло несколько дней, и Гацфельд получил вежливое приглашение от европеистов Чураксиных.
— Вы безжалостны, — сказала Каролина Францевна. — Наделали нам горя и покинули!
— Я? Чем?
— Бедная Юлинька больна и не может утешиться: так сильно огорчила ее ваша насмешка!
— Какая насмешка?
— Я должна была сказать, ваша усмешка. Вы помните? после мудрого растолкования мосьё Аглаева, что значит Жюльен.
— Тогда я посмеялся над промахом Аглаева.
— Юлинька приняла это на свой счет и крайне огорчилась, потому что она к вам привязана, уважает вас, дорожит каждым словом вашим, и сверх того, она дитя, совершенно неопытная девочка, не умеет скрывать своих чувств… Будете сострадательны, утешьте ее! Поедемте к ним после обеда…
О-го!.. Понимай и толкуй как хочешь, а смысл всего этого выйдет такой, что Ульяна Чураксина открывает свое особенное расположение к Густаву Гацфельду! Что же мудреного? он ей понравился… Если бы поменее было самолюбия, то легко было бы угадать, что Юлиньку представили только больною и сильно огорченною; а что она заплакала в минуту усмешки, то это происходило не от особенного расположения к насмешнику, а просто от досады: человек, которого она, по общему уверению, считает своим женихом, вздумал смеяться над неудачным применением ее имени к репе и капусте — в когда же? в ту минуту, когда после разговора о таинственном перстне естественным образом она ожидала первого признания в любви!..