— Вы, верно, гадаете?
— Нет, — отвечал Гацфельд. — Я доискиваюсь расчета, по которому можно угадать карту наверное… Надобно считать очки каждого абцуга, и сколько выйдет более пятидесяти двух, такую карту ставить. Вот, например, здесь в четырех абцугах вышло пятьдесят семь, — надобно ставить пятерку. Вот… убита, злодейка!
— Видно, расчет не совсем верен! — сказал усач, улыбаясь.
— Дело в том, что иные считают фигуры, валета за одиннадцать, даму за двенадцать и короля за тринадцать; другие — фигуры вовсе не считают; а еще можно каждую фигуру полагать в тринадцать.
— Да на что вам это?
— Как на что? годилось бы, если бы узнал штуку! Выиграть сотню-другую тысяч — не худо!
— Не худо их иметь, если можно получить законным образом, только не картами.
— Почему же не картами? Ведь не плутовски, не обыграть кого наверняка, а сорвать где-нибудь, в чужих краях, публичный банк…
— Или в своем отечестве облупить порядком шайку записных игроков? Это было бы почти доброе дело, если бы самое средство не было слишком гнусно.
— Какое средство?
— Ну, самая игра в карты. Разве это хорошее средство?
— Да почему же нехорошее? Ведь нет греха выиграть в лотерею?
— Нет греха выиграть, а играть, по моему мнению, большой грех. Какая душа, какой ум могут сохраниться в человеке, который половину дня всем сердцем, всею крепостию и всем помышлением предан разбору и расчету тринадцати карт, попеременно попадающих ему в руки? Если излишняя ученость иссушает душу, что и справедливо — то что же делают карты, которые требуют не менее и даже более внимания, нежели самое глубокомысленное изыскание археолога, антиквария, математика, философа и… всей ученой братии!.. Видно, вас это очень занимает? — сказал наконец усач Гацфельду, который все перекидывал карты.
— Ему досадно, что ты его не слушаешь! — проговорил один из играющих.
Гацфельд равнодушно отвечал:
— Занятия тут нет никакого. А так… от нечего делать… шалю!
— Вредная шалость! Такими опасными вещами не шутят!
— Лежат вам на душе эти карты. Не беспокойтесь, я совсем не игрок.
— Можете им сделаться!
— Навряд! Мне уж двадцать восьмой год.
— Не прошло ли двадцать восемь минут с тех пор, как вы сказали, что не худо бы выиграть сотню-другую тысяч?
— И теперь то же скажу.
— Вот и первый шаг к картежной игре! Стоит только узнать расчет или другой легкий фортель.
— При всем моем уважении к вам, — сказал наконец Гацфельд, — не могу не заметить, что ваши опасения и предостережения довольно забавны.
Усач покраснел.
— Забавны! прибавьте: основаны на слабоумии, на суеверии, потому что я верю гаданию в карты, да, верю! А таинственному, дьявольскому расчету, посредством которого можно, к собственной погибели, поработить себе счастие, удачу, непременный выигрыш, — этому расчету я не только верю, я в нем убежден. Он существует, и полковник Лихаев, которого вы знаете лично, может вам засвидетельствовать, что, назад тому пятнадцать лет, он сам воспользовался таким расчетом и тем избавился от большой беды. Спросите у него.
— И он не скажет! — проговорил Кардинский.
— Скажет! — возразил усач. — Да, скажет, что это была шутка, что он выиграл тогда наудачу, а не на расчет. А назовите ему Ивана Адамовича Шица, и он в минуту побледнеет или покраснеет.
— Что за Иван Адамович Шиц? — живо спросил Гацфельд.
— О, как загорелось ваше любопытство! По совести, мне бы не следовало сказывать; но, так как я уже проговорился, и сверх того вы объявили, что вам двадцать восьмой год и вы искушения не боитесь, то узнайте, что Иван Адамович Шиц таинственное лицо, каждый год являющееся в Киеве, особливо во время контрактов. Неизвестно, чем он живет, какой его промысел, и даже какое происхождение. Знают только, что он крещеный жид, чисто говорит по-русски, очень хорошо образован, не богат и не беден. Он-то открыл Лихаеву важную тайну картежной игры, а сам ею не пользуется.
— Да что за важная тайна? — сказал Кардинский. — Лихаеву удалось как-то выиграть пятнадцать тысяч. Велика сумма!
— Да, пятнадцать тысяч на четыре карты. Сумма очень велика, если рассчитать, что Лихаев мог поставить только тысячу, которую занял у того же Шица; да и банк был такого рода, что немного более можно было взять. А важно то, что Лихаев накануне проиграл восемь тысяч казенных и хотел застрелиться. Следовательно, секрет Шица спас ему и жизнь, и честь; это стоит миллиона!.. Однако, мне пора. Прощайте. А вам, милостивый государь, — прибавил он, обращаясь к Гацфельду, — я оставил на память задачу, которую вы потрудитесь сами решить… А что без решения вы ее не оставите, за это я готов отвечать головою.
Все засмеялись, и усач ушел.
— Его шутки далеко заходят! — сказал Гацфельд с недовольным видом.
— Не сердись! Он в молодости поссорился за вистом с добрым приятелем и отличным офицером, которого за эту безделицу убил на дуэли. С тех пор он сделался заклятым врагом карт, и, когда зайдет о них речь, он всегда и всем читает такую же мораль, как тебе.
Это происходило в 1819 году, в Украйне, в штабе дивизии, которой свитский капитан Густав Гацфельд был квартирмейстером. Это звание доставляло ему знакомство с старшими офицерами, в числе коих знал он, довольно коротко, полковника Лихаева. Но на другой же день после бессвязного, истинно военного разговора, в котором угрюмый усач вывел наружу картежную тайну Лихаева, Гацфельд и не думал о задаче, с такими угрозами оставленной ему на решение. У него была другая забота, забота важная, вместе и горе, и счастье, и непростительная ошибка, и необходимейшая потребность нашей юдольной жизни. Эта забота была не иное что, как любовь, слишком далеко заведенная.
По должности своей, Гацфельд часто объезжал города, местечки и деревни, занимаемые дивизиею. В четырех верстах от штаба отыскал он небольшое поместье, которое держал на аренде старый польский пан, живший там с женою и племянницею. Местоположение деревни было прекрасное; домик чистенький, окруженный плодовыми садами; хозяин, пан Гулевич, оказался человеком веселым и радушным; супруга его была отличная домоводка, славно варила кофе и делала пунш мастерски; племянница, панна Анеля, по-русски Ангелика, была живая, веселая, прелестная девушка, правда, за двадцать дет, но все еще в полном блеске молодости и, можно сказать, красоты. Все это очень понравилось Гацфельду, и, по собственному его признанию, напоминало Саксонию или берега Рейна, которые тогда не выходили из головы у русских воинов, делавших знаменитые кампании 1813 и 1814 годов. Вдобавок к тому, сам пан Гулевич пожаловался господину квартирмейстеру на свое несчастие, что не удостоился он иметь на постое офицера, а принужден был держать ундера с его капральством. Этому горю нетрудно было помочь. Гацфельд перевел унтер-офицера в другое место, а в доме пана Гулевича назначил себе загородное местопребывание, разумеется, не постоянное, а так, вроде увеселительного замка, куда он уезжал в досужее время подышать свежим воздухом, побеседовать с словоохотным паном, похвалить кофе и пунш, которым угощала его хозяйка, и наконец безвинным образом поамуриться с милою панною Анелею.
Это продолжалось около двух месяцев, и сделалось любимым занятием Гацфедьда, которым он не делился ни с кем из товарищей. Правда, у него их и не было в полном смысле слова: он был один в своей должности, и маленький его эгоизм насчет приятного посещения дома пана Гулевича был делом довольно естественным и не подстрекал ничьего любопытства. Его амуры с панною Анелею были чистые польские умизги, то есть, обхождение короткое, дружеское, несколько вольное, но совершенно безгрешное, чему ни пан Гулевич, ни супруга его нисколько не противились, вероятно, по привычке. Однако… кто бабушке не внук! Не нужно описывать, как случилось, только Гацфельд одержал неожиданную и не слишком желанную победу над сопротивлением панны Анели. Это, по-видимому, дело обыкновенное на военных стоянках, и опытный товарищ, пожалуй, поздравил бы победителя с счастливым успехом. Но Гацфельд, до тех пор, был молодой человек очень хорошей нравственности: вместо легкомысленной радости, он почувствовал угрызения совести. А когда пан Гулевич с благородным негодованием сказал ему, что он самым бесчестным образом заплатил за гостеприимство и за дружеский прием, когда г-жа Гулевичева в отчаянии начала осыпать упреками бедную племянницу и спросила ее, как грозный судья: «Что теперь с тобою будет?», когда бедная девушка с твердым духом объявила, что будет с нею, что Богу угодно; что она без принуждения, без обмана, добровольно отдалась Гацфельду; что с той минуты почитает себя ему принадлежащею; что если не может быть его женою, то останется его верною любовницею; что если он и этого не захочет, то она готова быть его служанкою… о, когда Гацфельд все это выслушал, то он в свою очередь с благородною твердостью объявил, что, хотя по зависимости от родных и от начальства, он ничего вдруг предпринять не может, но что панна Анеля убудет непременно его женою.