Литмир - Электронная Библиотека

– Если хорошо сделаешь, скажут: партбюро поработало, если плохо: это Прохоровне поручили, а она подвела.

Она вытерла глаза.

– От Сталина осталась – безответственность. А-а, мол, много ли мне надо. Предложи начальству, сверху до низу, свое – так они выбросят, и по своему. А как надо? Предложил? Пожалуйста, делай. Но ответишь, если плохо. Вот как надо.

____

Меня назначили редактором стенгазеты. Это была отдушина, я мог хоть что-то делать свободно, упражняться в исследовании крошечного участка системы, выпавшего из цензуры, – одного «гадючника», то бишь коллектива. Само собой придумался сквозной сюжет – бог Меркурий обходит отделы и филиалы Управления. Выбирал смешные цитаты-афоризмы из объяснительных записок, актов экспертиз: "Оцените мою шубу, ее только что украли", "Рукава вшиты в зад", "Дыра цвета и запаха не имеет", "Рубашка оказалась брачной", "Эксперту предъявлена подмоченная литература"… Даже высказывания кадровика, например: "Смотрел кино: такая порнография – чуть не уснул!" Писал сатирические заметки, "дружеские" эпиграммы, И удивлялся, что пишу не на свои темы, и получается. Это оттого, что, как сын среды, писал для среды, которую это интересует, задевает. Там есть мое отношение, часть существа, изнутри.

Скоро должен был быть смотр стенгазет министерства. Я сомневался: сделай газету конкретной, объективной, страстной, – и скажут: что-то ты… того… убрать бы… Как в газете к 8 марта, когда члены партбюро крутили носами: "Голая женщина у вас там… чужие нравы". Особенно начинают тупеть, когда в газете много юмора – нет ли там намека на тех, выше? Привыкли читать передовицы газет. Я старался все писать сам, чтобы избегать словесных шаблонов, и для яркости привлек чудесного художника из министерства.

Мои друзья бы поиздевались моими упражнениями в стенгазете – я неожиданно увлекся сатирическим взглядом бога торговли Меркурия, обозревающего наше экспертное хозяйство. Писал юмористические заметки с какой-то веселой усмешкой, от желания надерзить. Даже заметку «Как я был экспертом» писал с ликованием – как будут читать. Тогда еще не совсем понимал выражение А. Блока: «Обычная жизнь – это лишь сплетня о жизни», и нужно переключение из личного переживания в историческую глубину.

____

В курилке Ирина, затянувшись, хмурится.

– Хороша твоя Прохоровна! Строит из себя аристократку. И откуда это у нее? Ее, ведь, Геня-коротышка воспитал. Он ей очень много дал – все ее лучшее от него. Сам он интересный и остроумный.

– Не знаю, – колебался я, глядя на ее полные губы и на что-то волнующее голое у выреза мохеровой кофты. – Вижу ее недостатки, иногда стыдновато – строит из себя девочку. Но ко мне хорошо относится, и я к ней тоже. При ней меня тянет на юмор, и состояние такое…

Она тушит папиросу.

– Ну и мальчик ты!

Ее, видимо, тянуло ко мне, и меня к ней тоже. Она рассказывала:

– Я раньше отпрашивалась у Прохоровны. Она все время: «Вы где ходите?» А теперь ухожу, когда надо, и ничего не говорю. Они все такие – чуть поддашься, сядут на голову. Тут – или она, или я.

Она помолчала.

– Я иногда говорю грубо. Люди, которые не по мне, для меня не существуют. Не умею скрывать своей неприязни. Раньше была чистенькой, как, вот, Лиличка, стеснялась. А потом как-то все изменилось. С женщинами не могу разговаривать. И правильно мужчины делают, что не уважают баб. И не надо их уважать.

Что я любил в ней? Естественно, тип независимой прямой женщины. И в ней было нечто, что отвергало нашу надрывную жизнь.

Когда все с нетерпением уходят с работы, мы с Ириной как бы собирая документы, задерживаемся. Она чем-то похожа на Ольгу Ивинскую, жену Пастернака, я видел ее на его людных запретных похоронах.

Отбросив книгу, она в смущении говорит:

– Читаю дневники Веры Инбер: «Уф! Сегодня сочинила самую трудную строку. Была там-то. Очень интересно!» Этот маленький женский восторг, стиль обыкновенной старушки, осознающей себя живым классиком, так как ей в годы культа внушили, что она классик.

Муж у Ирины в ЦК комсомола. Она хмурилась.

– Ненавижу этот ЦК комсомола. Здание его модерновое, диваны, скоростные лифты. Сидят и пишут: вкалывайте, давай бетон по две смены, романтика… Захребетники в шикарных условиях. Один из приятелей мужа побывал в Америке, прибарахлился, а потом в книжке облил страну помоями. Я понимаю – они нас, мы их. Но зачем орать, что они лживы, а правда за нами? Что порядок и модерн в отелях стандартизован и однообразен, лишает индивидуальности.

Она шептала мне:

– Смотрю на твою голову с милым затылком, и радуюсь, что ты есть.

Я не знал, что сказать.

– Нестриженым.

5

С тех пор наши с Катей отношения изменились. Я словно запер дверцу в детскую беззащитную чистоту, боялся боли и не признавался в этом даже себе. Так безопаснее. Но ревность и ощущение, что меня не любят, мешали моей горькой любви к жене. И был постоянный страх потерять ее.

Я ушел в себя, читал и пытался что-то писать, искал себя, хотя не понимал, что это такое, только смутно чувствовал какие-то отлитые в типы смыслы моей жизни.

Я не считал себя бесталанным. Но нужно ли учиться писать, чтобы на выходе оставался непонятым смысл существования? Наверно, мог бы, как Костя Графов, но писать о том, что видел, просто отражать реальность было не интересно. Все казалось повторяющимся, и потому скучно, даже постыло, не было энергии продолжать начатое, ибо не умел осмыслить увиденное, и это осмысление продолжается всю жизнь. Хотя Лесков "списывал живые лица", передавал действительные истории, и вошел в литературу интересным писателем. Но мне нужно было отойти от нашего застоя, воспарить воображением – и оттуда четко увидеть полный ландшафт действительности, ощутить смысл. То есть, когда изображаешь не то, что есть, а свой взгляд на него. Моя изначальная чистота, исцеляющие побуждения как бы вырываются из решеток клетки существования, где томилась в вынужденной покорности обстоятельствам. Тогда я не тот внешний, за кого себя выдаю.

Однако я не понимал, почему скатываюсь в чужие строчки, и отравляла мысль о бездарности. Писал рассказы, ощущая лишь красоту, например, озера Байкал, и совершенно не понимал, что литература – это не только личное отношение к материалу, а его глубинное осмысление – до осознания смысла трагического развития самого человечества. Получалось писать фельетоны (в моих генах странное расположение к сатире). Я их печатал в журнале "Книжное обозрение". Но высмеивание могло плохо кончиться – сразу загребут вместе с рукописями. И потухало воображение.

Достоевский в "Записках из мертвого дома", на фоне нечеловеческого существования людей, изображал арестантов – разбойника Орлова с железной волей, и т. п. Ему давало силу писать нечто жгучее в глубине его натуры – страшное любопытство понять русский характер, себя и эпоху. Вернее, наслаждение открывать свое отношение к среде, а не изображать то бескрылое, что есть. Все, по сути, у него написано на эту тему. У меня же не достает страсти, то ли от недостатка воздуха, то ли подлинного образования.

Откуда во мне отсутствие энергии? Это зависит от желания возжечь в себе нечто окрыляющее, любовь к тому, чем и не жил. Но я не любил мою серую жизнь чиновника, да и люди не вдохновляли. Оставалось только удовольствие находить слова, точные моему душевному настрою, – это все, что привлекает в писании. И слова находятся тем быстрее и органичнее, чем сильнее переживание опыта.

____

Как-то мы смотрели в кинотеатре фильм «Старшая сестра». Когда одна из сестер ходила с любимым по холодным улицам – некуда приткнуться, жена заплакала.

Я представил ее первую любовь, как после школы ходила по холодным улицам, обнимаясь со своим любимым, декламировала из «Войны и мира» Наташу Ростову. Воображал ее с парнем, наклоняющимся над ней.

8
{"b":"690608","o":1}